ИДЕНТИФИКАЦИЯ ЖЕНЩИНЫ

Публикации

Заставка

Рудаков положил трубку и подумал, что вчера была пятница, следовательно, случилось вечером пятницы, а это время расслабления, недаром именно по пятничным вечерам ГАИ регистрирует пик аварийности. Трудовая неделя заканчивается — для тех, разумеется, кто еще трудится, трудовая неделя заканчивается, и народ тянет на подвиги — впереди-то еще два дня. Но ведь Люба, кажется, не трудилась, хотя нельзя было сказать, что она, не трудясь, пребывает в расслабленном состоянии. Как раз Люба-то — со своими сомкнутыми бледными губами и холодным серым взглядом на остановившемся лице — никак не производила впечатления расслабленной. Рудаков испытывал всегда неудобство и неуверенность, разговаривая с Любой. Так насквозь и смотрит, изучает и уже, поди, изучила. Спросишь по-соседски, как дела, а в ответ этот жесткий взгляд. И на всех эдак глядит, на всех. Жаль! Такое роскошное тело и дуре досталось! Могла стать фотомоделью или просто жить с каким-нибудь сегодняшним нуворишем, не обязательно размениваться на простое блядство. Хоть бы замуж, дура, вышла бы. Сам Рудаков никак не мог оплачивать содержание красивых женщин. На днях вот увидел в магазине, сколько стоит теперь холодильник, только головой покрутил. А квартиру снять? Мебель? Сейчас, когда позвонила Любина бабушка, первым чувством была досада: он-то вообще тут сбоку припека, он-то что теперь?

— Да я, собственно, — замямлил было Рудаков.

— Поймите, мне больше не к кому обратиться. Я Любиных друзей не знаю — звонят и звонят. — Старческое контральто было непререкаемо, но за напором стояло отчаянье. — Вы взрослый человек, порядочный. В милиции записали, сказали, будут искать, но вы же понимаете. И сказали: рано. Хоть пару недель, говорят, должно пройти. — Она порывисто вздохнула на другом конце провода. «Железная старуха», — подумал Рудаков. — Поймите, — еще раз повторила она. — Вы порядочный.

«Вот, блин, оказался порядочным на свою голову», — чуть не сказал Рудаков.

— Хорошо. Но я думаю, не надо беспокоиться. Вы же знаете, какая она.

— Да.

— Ничего не случилось.

— Да, да, — еще раз твердо произнесла бабушка. — Спасибо.

Рудаков положил трубку и вспомнил, что сегодня суббота.

— Бабушка, — кивая на телефон, сказал он женщине, лежащей рядом в постели. — Люба пропала. Не могу ли я поискать, поспрашивать у подруг? Откуда я знаю подруг? А? — Та еле заметно пожала голыми плечами. — Ищи, — сказала безразлично. Рудаков хмыкнул. Только и оставалось искать. Школьная была подруга — Вера, эту он знал, после восьмого класса пошла в педтехникум, теперь работала воспитательницей в туберкулезном санатории для детей, у них же во дворе.

— Я к Вере схожу, спрошу, — сказал он, одеваясь. — Пять минут туда-обратно. Надо все-таки спросить, неудобно.

Женщина так же пожала плечами.

Типовое детсадовское здание несколько лет пустовало, никто почему-то не въезжал. Окна со звоном вылетели в первое же лето — шпана развлекалась, бросая камни. Перестук падающих стекляшек доставлял им, видимо, чувственное удовлетворение.

Ни единый человек, в том числе и сам Рудаков, дважды в день — на работу и с работы — проходящий мимо, не сказал недоноскам ни слова, милиции не существовало. Как еще не подожгли — Бога благодарить.

А теперь здание вдруг подновили, поставили высоченную сетку поверх бетонной оградки. Гадали, уж не для трудных ли подростков готовят интернат, не собираются ли поселить здесь тех, кто устраивал в разграбленном доме ночные посиделки. Оказалось — тубдиспансер; маленькие детишки бегали и галдели за оградой, как и в самом обычном детском саду.

Рудаков вошел в настежь распахнутые — стоило такой забор городить! — железные ворота. За воротами сидела собака неопределенного серо-фиолетового цвета, похожая на гиену. Она встала, сделала несколько шагов навстречу Рудакову и слабо махнула хвостом.

— Нету, брат, ничего, извини, — сказал Рудаков. — Правда, нету. Не захватил. Да тебя ж тут наверняка кормят, не прикидывайся.

Собака вернулась на прежнее место и легла там, не выказывая более интереса к Рудакову. Он хмыкнул, потому что это была вылитая Люба — работать не хочет, звука лишнего не произведет и с полным равнодушием, словно по обязанности, подходит к людям. А не выгорело — не надо, пес с тобой.

Детские голоса доносились с противоположной стороны здания; никем не останавливаемый Рудаков обошел его; Вера стояла на игровой площадке, прислонясь к фанерному домику, читала книгу. Туберкулезники носились вокруг, ничего нездорового не было в их веселых рожицах.

— Что ж вы так? — заговорил Рудаков, подходя. — Ворота нараспашку, сторож хвостом виляет... Что читаете-то? — Он повернул к себе обложку. — Чейз. Понятно. Да, это дело такое: только начал — все, пропал, пока до конца не добьешь.

Вера молча закрыла книгу, дунула себе на лицо, отгоняя выбившиеся из-под заколки светлые волосы. «Если б поменьше нос, была б совсем хорошенькой, — подумал Рудаков. — Лавли, Мэрилин Монро».

— Вам чего?

— Я Андрей Рудаков, — Рудаков улыбнулся, словно бы напоминая на какое-то общее для них с Верой прошлое. — Сосед Любы.

— Ну и что?

— Да, видите ли, Вера... Люба как бы... вроде того как пропала. Вот, значит, хочу найти. По просьбе бабушки! Она, Люба то есть, ничего вам не говорила — куда пойдет или, скажем, куда-нибудь ехать собиралась, не знаете? — он пытливо заглянул женщине в глаза: кто баб разберет, может быть, и в самом деле Вера что-то знает? У Вериных глаз уже появились первые морщинки, а черты стали расплываться, как у сорокалетней. «Пьет небось, — мелькнула мысль. — Тут запьешь».

Рудаков помнил Веру девочкой; сейчас жалко было смотреть, что сделали каких-то несколько лет. Так знает или не знает? А если знает — скажет или нет? Смотрела она по-прежнему со злобой. А что, в самом деле, на него злобиться? С чего?

В дальнем углу площадки раздался согласный рев, Вера положила книгу и неторопливо пошла разнимать.

— Драться нехорошо, — наставительно сказал Рудаков, подошедший следом. — Надо делиться. По справедливости. Дай ему ведрышко.

Ребенок изо всех сил отрицательно замотал головой и вновь заревел. Рев выходил из него вместе с брызгами слюны, и Рудаков на всякий случай отодвинулся. Бог его знает, не хватало только заразиться.

— Где ж родители? — спросил, выпрямляясь — стоял, нагнувшись к песочнице. — Бросили детей в уикэнд со скуки пропадать.

Вера быстро посмотрела и отвернулась.

— Уехали! Сели на машину и уехали! Понятно?

Рудаков промолчал.

— Не знаете, как на машинах ездят? А надо бы знать! И помнить, между прочим! Вот так: би-бип! У-у-у-у! По-е-ехали с дяденьками!

Рудаков досадливо сморщился. Ну да, у Володи Ряшникова была машина — сто лет назад. Подгоняли прямо к училищу, брали девочек, везли. И Веру в том числе. Так они сами рвались: взрослые мужики, интересно. Чай, не пацанва. Володя хотел было давать деньги — понемногу, но Рудаков тогда возмутился, даже, помнится, обозвал Володю сволочью за то, что приучает малолеток к продажности. И сам он всегда предохранялся, и Володе постоянно напоминал, чтоб девочки не подзалетели.

— Я до четырех сегодня, в четыре машина придет — сяду и поеду, куда повезут, — говорила Вера, теперь уже с явной насмешкой. — Как Люба.

— Разве? — произнес Рудаков.

— Ага! Люба пропала — сенсация! Девочка-правдочка! Ничего рассказывать нельзя, сразу вся в красных пятнах и — осуждает, понимаешь ли! Народный заседатель! А сама чем занимается, а? Она-то не пропаде-ет. — Улыбнулась, показав отличные зубы. — Наверное, едет сейчас на бибикалке. Верхом залезает и едет: би-би-би-и-ип! — она даже мерзко задвигала попой.

Рудаков повернулся и пошел прочь, от греха подальше. Господи! Свихнутая! При детях! И о подруге так! Правильно говорят — женской дружбы не бывает.

— Едет! Едет! — закричала сзади Вера. И дети, конечно, тут же завопили: — Кто? Тетя Вера! Кто едет?

— Девочка одна едет, — успел услышать Рудаков в гаме за спиной. — Девочка любит кататься, но не любит саночки возить. А саночки возить потом обязательно приходится, помните, дети.

Начали спрашивать про саночки, этого он уже не разобрал. Больные дети, и воспитательница больная. Если б у Рудакова был ребенок — не тот, что живет в Питере с бывшей женой, а здесь, настоящий, и если б этот ребенок заболел туберкулезом и попал сюда в диспансер? Да разве он, отец, допустит до ребенка такую воспитательницу? Только на ее кошачью физию посмотреть, и сразу все становится ясно. Рудакову стало ужасно жаль детей, которым он ничем не мог помочь, как и собаке, что все еще, свернувшись, лежала за воротами. Приедут дебилы — с сетями, с крючьями, отвезут в переработку на мясокостную муку. Самих бы их взять в переработку! Рудаков, входя в темный подъезд, почувствовал, как правая рука напряглась, словно бы готовясь к удару — не обижай детей и животных, не обижай, сволочь!

— Вера-то! Совсем с панталыку сбилась — чуть не обматерила меня при детях, представляешь? Видимо, ничего не знает... А ты все лежишь? — он улыбнулся, потому что поймал себя на желании спросить, собирается ли она одеваться. Действительно, можно и не одеваться, суббота, можно не одеваться и от души расслабиться. Рудаков, продолжая улыбаться, приспустил с нее простыню, чтобы видеть голенькую целиком, но тут вспомнил про Верины намеки, и улыбка с Рудакова съехала.

— Вера, между прочим, сказала, что у Любы два любовника с Кавказа. С машинами. Слышишь? — он посмотрел как можно пристальнее.

Голая на кровати

Лежащая в кровати голая женщина опять молча пожала плечами, груди колыхнулись.

— Кавказцы, дескать, время от времени появляются, потом пропадают, — вдохновенно продолжал Рудаков. — Вера бабушке не скажет в таком разрезе? Убьет бабушка-то.

Женщина фыркнула.

— Что ты, понимаешь, будто кошка, фырчишь! Бабушка старая, тебе не жалко, а мне жалко.

Лежащая слегка покраснела, причем Рудаков с удивлением увидел, как пятна выступили у нее не только на лице и шее, но и на животе — между пупком и редкими пепельными волосами на лобке всплыл целый материк, напоминающий розовую карту СССР.

— Мне тоже жалко.

Рудаков собирался провести весь день, лежа на этой карте, но сейчас не почувствовал желания. Сам себя расхолодил.

— Ты уходишь? — она села, видя, что он опять направился к двери. — Куда ты, Андрей? Вера гонореей болела...

— Когда? — быстро спросил Рудаков. — Давно?

— В прошлом году. Сейчас вылечилась, но у нее действительно на мозгах, по-моему, сказалось. То ничего, а то несет всякую чушь... Ты мне веришь?

— Верю, верю.

Рудаков порылся в висящей на вешалке сумке, прошел на кухню, сунулся в шкафчик.

— Я выскочу сигарет куплю. Оказывается, кончились...

--Жаль Веру, жаль, — сказал уже в дверях.

На ходу ему всегда легче думалось. Сейчас надо было решить, как поступить. Женщины, бывает, пропадают в большом городе. И не в городе пропадают. Уж не одну историю передают о Джеке-потрошителе. Бабушка сейчас, бедная, воображает, что Любу разрезали по частям да развезли по разным помойкам. Конечно, надо иметь совершенно больную психику, если идешь на такое. Рудаков, усмехаясь, представил, как от голой Любы отрезают ноги и руки. И голову. Ножовкой, что ли? Нет, лента сразу же забьется мякотью, перестанет резать. И обычная пила не возьмет. Ножовкой, видимо, перерезают кости — это да. А мясо, разумеется, топором. Наотмашь, с замахом — хрясь! Только брызги в стороны. Рудаков поежился, вытащил из кармана пачку сигарет, закурил, бросил спичку. Купить сигарет все равно надо.

Он двинулся к киоску через парк, мимо городошной площадки. Глухие удары, издалека слышимые, тут же сменялись всплеском голосов, затем говор смолкал, раздавался новый удар и опять голоса — играли. Подойдя ближе, Рудаков увидел, что это инвалиды. На скамье вдоль бортика меж головами торчали палки и костыли, и несколько человек поодаль сидели в инвалидных колясках. Один, маленький, лысый, с желтой козлиной бородкой, поднялся и, припадая на кривую ногу и раскачиваясь, вышел перед «городом», на котором ему уже расставляли деревянные чушки.

— Фигура «пулеметное гнездо»! — провозгласил расставляющий.

Рудаков облокотился на бортик, покуривая. Молодцы ребята, не сдаются! И правильно. Инвалиду подали биту — была чуть не одного с ним размера. Рудаков крутанул головой: неужто хромой гном добросит этакую дуру, тут ведь больше десяти метров наверняка. Такими скалками только по затылкам глушить. Раньше, помнится, это пулеметное гнездо называлось «бабушка в окошке» — вертикальный квадрат из четырех городков, а пятый торчит посредине, как член. Хромой цапнул биту неожиданно ловко, сухими клешнятыми пальцами, откинулся, присев на здоровой ноге, мгновение казалось, что бита перевесит и он опрокинется навзничь; бросил. Хрясь! Инвалиды загалдели и зааплодировали — тот снес «бабушку» начисто. Хромой затряс поднятыми руками, смеясь. Рудаков с сигаретой во рту тоже несколько раз хлопнул в ладоши. Молодчик!

— Давай, мужик, — хромой, глядя на Рудакова, сделал приглашающий жест. — Хочешь? Попробуй. Он улыбался, довольный броском, и желал, видимо, еще большего торжества и самоутверждения: стать лучше здорового. А Рудаков как-то играл пару раз, вроде получалось, дело нехитрое. Тоже улыбаясь, взял биту. Ух ты — подбросил на руке.

— Куда, куда? Петрович! Соревнование жа!

— Ничо, пускай бросит. Что, тяжела? — инвалид довольно засмеялся.

Дед с битой

Рудаков отвел руку с битой, прицелился, рассчитывая, в который момент отпустит снаряд. Вчера явилась, он просто поразился, в смущении отступил, никакого разговора не было, поразился, отступил, она вошла, прислонилась спиной к стенке в коридоре, словно ожидая расстрела, и, словно в стреляющее подразделение, уперлась своим фирменным взглядом, только грудь ходит: вперед-назад, вперед-назад. Ни разговора, ни договора, ни звонка, ничего — стреляй. Ну, он боец, а не облако в штанах. Жаль, оказалась из тех, кто, лежа под мужиком, обязательно спрашивает, любит ли он ее. Этого Рудаков не терпел, вторично отвел биту за спину, собираясь ударить так, чтобы раз и навсегда. Тем более что женщина, похоже, собиралась остаться надолго. Люблю, люблю! — выдохнул. — И я! Давно! О-о! Давно! Со школы! О-о-о! И сейчас, уверяет, никому ничего не сказала. И ему никогда ничего не говорила. А одними взглядами сыт не будешь «Люблю» — и обещал невесть что. Такой дубиной по башке только и тюкать. — Хэх! — Рудаков с третьего прикида бросил, «бабушка» вылетела из города вместе с окошком, деревянные человечки брызнули во все стороны и пропали в траве, растущей вокруг песчаной отмостки. Рудаков, улыбаясь, отряхнул ладони одна об одну.

— Ничо, — произнес хромой, скучнея, — годится.

Сумасшедший, на что рассчитывал? Рудаков, опершись о бортик, перемахнул через него по-ковбойски, инвалиды молча проводили его взглядами. «Молодцы, — еще раз подумал. — Не сдаются». Искренне помахал им рукой из-за бортика.

Надо было разрубить — разом. Купив сигарет, Рудаков зашел в телефонную будку, еще не зная, скажет ли. Монетка упала.

— Софья Алексеевна? Это Рудаков. Я сейчас с Верой говорил — она не знает, но тоже уверена, что все в порядке.

— Да, да, — опять услышал Рудаков. Он чувствовал неудобство, неловкость, словно действительно был виноват. Воспитала внучку: все режет напрямик, без углов. Или молчит, или бросается. Два года поступала в медицинский, не прошла, теперь в какой-то клинике дежурит и — ни шагу от профессии, а мало ли сейчас возможностей для красивой женщины! И теперь он должен, будучи порядочным, ее разыскивать, причем обязательно ведь она найдется. А не найдется? А если и правда не найдется? Что станет с бабушкой? Только в дом престарелых.

— Люба могла пойти к кому-нибудь, — сказал, прокашлявшись. — Молодой человек ведь должен быть у нее, как вы полагаете? Я надеюсь, вы смотрите на это разумно, Любе двадцать лет — пора, давно, извините, пора.

Старуха вздохнула в трубку.

— Не знаю, у нее ничего не поймешь. Бабушке не сообщают и с бабушкой не советуются... Она обычно предупреждает, если задерживается, и то спасибо... Молодой человек — какой, вот в чем вопрос. Если, например, такой, как вы, Андрей, я была бы спокойна.

Готовое зазвучать слово остановилось у Рудакова в горле. Дурака с ним валяют, что ли?

— Я тут вряд ли подхожу, Софья Алексеевна, — сказал возможно суше. — Я давно не молодой человек, и у меня, — кстати вспомнил и выложил карту, — ребенок.

— Да, да, — спокойно произнесла она, — я просто для примера. А с Надей вы собираетесь говорить?

— С Надей? — Рудаков удивился. — Разве они с Любой поддерживают?

— Люба у нее была вчера. И вообще Люба с нею всегда откровенна и сейчас тоже могла поделиться. Спросите, — голос окреп и вновь зазвучал по-командирски.

— Спро-шу, — четко доложил Рудаков, отрезая себе пути к отступлению, потому что теперь и на самом деле надо было ехать. «Больная, — подумал. — Действительно больная. Нашла с кем откровенничать». — Спро-шу!

Рудаков проехал две остановки на автобусе и прошел к известному во всем городе желтому с белым особняку. Долго не открывали, звонок за глухой железной дверью еле дребезжал. Может, не слышат? Стучать ногой не хотелось: неловко, да и не очень постучишь — самого ненароком заметут.

Выглянула хмурая тетка в фельдшерском балахоне.

— К Надежде Мосоловой, — быстро сказал Рудаков и сделал шаг вперед, однако дверь захлопнулась. Рудаков выматерился. Что они тут? Не тюрьма же, в конце концов. И суббота сегодня, родительский день, наверняка разрешены посещения.

Через минуту его впустили в небольшой, метров двадцать, холл. Это была, видимо, комната отдыха — стояли мертвый телевизор и кресла по стенам. Из холла вел дальше, в глубину здания, темный коридор, и Надя уже шла оттуда, улыбаясь во все свое широкое лицо и протягивая к Рудакову руки.

— Ты застегнись хотя бы, — Рудаков, посмеиваясь, кивнул на ее распахнутый халат, под которым не было ничего, кроме узеньких трусиков.

— А! Все равно я шизик. Здравствуй, дорогой! — Она порывисто обняла Рудакова, на миг прижавшись голыми грудками и махнув по воздуху, как крыльями, цветными полами. — Вот кого не ждала! — Улыбаясь, она усадила его в кресло. — Вот так. Телевизор сейчас не работает, можно к нему спиной. Что ты мне принес? — спросила без перехода.

— Ничего, брат, — виновато сказал Рудаков и даже языком щелкнул от досады на себя: балбес, надо же, не догадался хоть жвачки купить по дороге. Неудобно, действительно неудобно, глупо получилось. — Ничего не захватил. Извини, пожалуйста. Да ведь вас тут кормят!

— Тюрей, — она все улыбалась сквозь слезы. — Мяса не дают, а без мяса силы никакой, толком не потрахаешься.

— Боже мой, Надежда, — Рудаков засмеялся, — кому о чем, а вшивому о бане.

— Ну, ты ж меня знаешь, дорогой.

Рудакову всегда казалось, что она просто бравирует своей болезнью, прямо мазохизм какой-то.

— Тут в палате Содом и Гоморра, но все не то, — она щелкнула пальцами, — все не то. Я только раз попросила санитара мохнатую почесать. Почесал и дальше пошел. А мне мало.

Слезы у нее перестали литься, но щеки оставались мокрыми, физия блестела, словно намасленный блин. От сочувствия Рудаков аж скривился, физически ощущая жалость. Он всех жалел, а некрасивых женщин особенно. Некрасивым надеяться не на что, а, собственно, у некрасивых между ног то же, что и у всех остальных. Чем вот Надя от Любы отличается? Только грудь маленькая и рожица не такая смазливая, а в постели она вполне, тем более если свет погасить.

— Ну, расскажи, дорогой, как живешь, с кем, насколько регулярно. Я тебя вспоминаю. Вспоминаю, как ты меня тогда впервые пригласил на пистон, помнишь?

— Да, да, — быстро сказал Рудаков. — Это дело прошлое.

— Тут Люба заходила, только о тебе и говорили. Люба, — она на минуту сбросила улыбку, — Люба единственный человек, с которым... которая... Словом, как там у вас?

— У нас... Она тебе говорила, куда собирается пойти вечером?

Рудаков внимательно взглянул Наде в лицо. Он ждал ответа, помня, что Надя временами становится непредсказуемо агрессивна. Свихнулась она — сама говорила — из-за любви, то есть из-за того, что никто, кроме Рудакова, на нее не польстился — люди ведь бездушны совершенно. А он сам, что ж, вечно с нею должен жить? Теперь в Надиных глазах неожиданно мог загореться тусклый волчий огонек, и она отчебучит тогда — ой-ой-ой!

— Как ты чувствуешь, лучше тебе стало? — спросил, чтобы погасить возможный взрыв.

— Нет, — сухо сказала Надя, еще более мрачнея. — Хуже. Мы говорили о тебе. А потом она сказала, что решила, а что решила, не сказала. Может быть, к нам сюда перейти? Я давно ее уговариваю. У нас нянечкам идет трудовой стаж год за полтора, ей ведь надо для поступления, — как совершенно нормальная, объяснила Надя. — Поди плохо.

— Да, — Рудаков поднялся. «Решила». Ну, молодец, нечего сказать. — Видишь ли, Люба, э... — он на миг задумался, стоит ли сообщать, все-таки волнение для больного человека, — Люба, видишь ли, пропала. Не ночевала дома, и бабушка, понимаешь, волнуется... Ладно, Надежда, ты выздоравливай.

Она тоже поднялась, прижимая руки к горлу. Рудаков начал отступать.

— А-а! — пронзительно закричала Надя. — Аа-а! Пропала! Пропала! — слюна выступила у нее на губах; непонятно было, о ком это — о Любе или о себе. — Ты! — теперь кричала она. — Ты-ы!

Одним махом Надя рванула ворот уже застегнутого халата, пуговицы брызнули и с деревянным стуком, как городки, запрыгали по полу. Давешняя тетка выскочила из коридора, схватила Надю за загривок. Рудаков сразу же отвернулся, быстро пошел к двери. Все время, пока он отмыкал амбарную задвижку, сзади слышалась возня. Эх, бедолага!

Свежий воздух ударил по жилам, Рудаков широко вдохнул, чувствуя, как заломило виски. Только тут было заметно, какой спертый воздух стоял там, за дверью. Рудаков закурил, надеясь выбить головную боль никотином. Раньше голова проходила при первых затяжках, а сейчас что-то не срабатывало — устал. Такие вечер, ночь и утро — самый здоровый устанет, не мудрено.

«Я тебя вылечу, — вспомнил Рудаков бессмысленный ночной лепет женщины. — Вылечу, ис-це-лю». «Решила», — еще раз мысленно повторил он. — Решила, значит, исцелить. Что ж, она девка железная, как и вся их семейка. Наверняка владеет экстрасенсорикой. Ну, пусть исцелит», — думал Рудаков, закидывая назад голову с торчащей в зубах сигаретой. Боль не стихала, и, видимо, поднималось давление.

А никто не знает — разрубить и разнести, действительно, по помойкам. Рудаков тихонько засмеялся, идя в сторону дома. Простота решения смешила. Тем более что в понедельник, разумеется, на работу, но воскресенье и почти вся суббота впереди, можно будет расслабиться. Ни Вера, ни Надя, ни, если так, Люба — никто ничего не знает и не узнает, все оставят наконец-то, все оставят наконец-то его в покое. Рудаков, держась за затылок, вновь посмеялся сам с собой. Жаль, конечно, жаль ее ужасно. Он ведь уговаривал: позвони, соври что-нибудь, позвони. Так нет, врать она, дескать, не может. Это уж было, кажется, поздно, часов в двенадцать, после первых двух раз. — Ну, скажи правду! — крикнул, срываясь. — Скажи у меня, в самом-то деле! Тоже нет, нет, только мотает отрицательно головой. Нет, нет. Ну, значит — решила. Будет его исцелять всю оставшуюся жизнь — как бы не так! Он совершенно, милые мои, совершенно здоров. Посмеиваясь, Рудаков вспоминал, куда он бросил топор: в инструментальный ящик, вместе с молотком, плоскогубцами и отвертками, или на антресоль, где, кстати, должна лежать пила.

Головная боль все усиливалась, и Рудаков, подходя к дому, решил, что Люба действительно должна прежде всего снять ему болевой синдром. В лифт Рудаков вошел уже с зубовным скри-

пом — голова раскалывалась. Он отсутствовал более часа, но времени оставалось на все про все сколько угодно.

Постанывая от боли и нетерпения, Рудаков воткнул ключ в замок.

— Люба! Любовь!

Измятая постель пустовала, в ванной лилась вода. Тем лучше! В ванной — тем лучше.

Рудаков распахнул дверь и, не понимая, уставился на пустую струю, бьющую в край раковины. Любы не было. В глазах Рудакова уже висели красные и синие круги, и ему показалось, что струя, со всхлипом пропадающая в жерле водотока, отливает кровью. Со стоном он выбрался в комнату и сел на постели. Телефон давно звонил, но Рудаков долго думал, что звенит у него в ушах, пока не догадался снять трубку.

— Да, — сказал мучительно, — да, да.

У телефона

— Андрей! Это Софья Алексеевна.

— Да, — повторил Рудаков. — Да. Любы нигде нет. Нет! Понимаете? Я... хотел, очень хотел помочь, но я сам... пропадаю. Понимаете вы... или нет?

— Да, да, — твердо сказала старуха. — Но вы неизлечимы. Мы с Любой однажды о вас говорили, я пыталась объяснить ей, что вы неизлечимы, что сделать уже ничего нельзя, поздно, но, боюсь, она меня не послушала. Единственное, что я могла сделать — вас от нее увести. Ведь вы распространяете заразу.

Рудаков откинулся на спину, все еще держа трубку около уха.

— Вообще, вы знаете, — она вздохнула, — к тому времени, когда родители Любы вернутся из командировки, я сама тут с ума сойду. Мне все-таки восьмой десяток, времени ни на что не осталось, и давно пора отдохнуть. А тут такая ответственность, — сказала, словно говорила с доброжелательным союзником. — Так, значит, у вас Любы нет?

— Нет, — медленно произнес Рудаков, погружаясь в оцепенение, — нет... нет...

Он еще успел подумать, что надо выключить кран в ванной, где безостановочно продолжала литься живая влага.

Апрель, 1992 год

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...