Нина и башня

Марина Ахмедова — о жизни по законам горя и гор

Они остались вдвоем в старинной грузинской деревне, уничтоженной лавиной. И теперь защищают друг друга

Марина Ахмедова

Тусклая бабочка кружит под лампой. В просторной комнате — массивная мебель. Дубовый стол, стоящий на середине, усиливает ощущение пустоты. Известка на стенах местами облупилась. В углу, на деревянной полке,— икона Георгия Победоносца. На ней он убивает не дракона, а человека. Рядом — чаша, библия, ладан. За столом — семья. Томаз — крупный румяный мужчина с толстым носом и широкими бровями. Его худощавая лицом жена Нана. Их младший сын Георгий — мальчик семи лет. И внучатый племянник Томаза — Георгий, молодой рыжеватый мужчина. Нина — двоюродная бабушка старшего Георгия и такая же сестра Томаза — сидит в углу на диване.

— Раньше семьи из одного рода жили вместе,— говорит Томаз, ломая русские слова.— За одним столом собиралось человек семьдесят.

С веранды, куда ведет раскрытая дверь, в комнату проникает ночная прохлада. Выйдешь туда и не увидишь в темноте ни резных наличников самой веранды, ни гор, берущих деревню в кольцо, но они есть.

— В восемьдесят седьмом году на село лавина сошла,— говорит Томаз таким голосом, словно лавина — это первое, что должен знать незнакомец о старом сванском селе Джамуши.— Снег большой был. Двадцать семь человек погибло. Все дома накрыло. Вот ее,— он показывает на Нину, а та как будто по привычке вздыхает,— через несколько часов откопали. А дети, его братья и сестры,— теперь он показывает на старшего Георгия,— погибли.

— Все сдохли,— вздыхает Нина.— Бабушка-а, дедушка-а, дети. Меня вырвали, вырвали из снега,— с сильным акцентом говорит она.— Потом забрали в больницу — в Тбилиси, в Кутаиси. У меня все поломатое было. Здесь у меня половины не было,— дотрагивается до плеча.— Здесь операцию сделали, железо вставили,— показывает кисть другой руки.— А четверо детей сдохли.

— Это внуки ее брата,— вставляет Томаз.— А Георгий после лавины родился.

— Дети... дети... — повторяет Нина, смягчая первый слог и по-грузински усиливая согласный звук во втором. Кажется, она их зовет, и погибшие дети сейчас возникнут из горной темноты, явятся сюда, сядут за стол и уставятся на Нину. Но пока на нее смотрит только старший Георгий. На Нине — темная шапочка, поверх которой намотан колючий платок. Тусклое освещение траурно усиливает темные тона ее одежды.

— Всех после лавины в другое село переселили, а вот она... — Томаз снова показывает на Нину,— она никуда не ушла — осталась во всем селе одна...

— Де-ти... — тихо повторяет Нина.— У нас были хорошие дети — две девочки и два мальчика.

— Но святой Георгий все равно сохранил их мужской род. А сама она замуж не вышла,— говорит Томаз.— Ей семьдесят семь уже, она до сих пор работает учительницей в сельской школе.

— Каждый день хожу в школу — туда три километра, обратно три километра. Завтра речку я тебе покажу,— она кладет руку мне на колено.— Посмотрю, как ты будешь через нее переходить. Там обувь снимать надо. Ты знаешь, что я не богата, но душой я — богатырь. Ах-ха-ха-ха,— неожиданно закатывается смехом Нина.

Смех уходит за веранду к горам. Действительно богатырский, ни грозный, ни веселый. Так, наверное, и надо смеяться в горах ночью.

В селе Джамуши Нину Навериани называют "хранительницей традиций"

Фото: Юлия Лисняк, Коммерсантъ

Самый добрый во всей Сванетии

Когда солнце выходит из-за покатых вершин и становится вровень с наличником, его резные фигурки трафаретом пропускают свет — козлы и косули, запрокинув рогатые головы, уносятся в сторону рыжей дороги, ровно лежащей среди зеленых полей, где разбросаны стога сена, такие идеально округлые, что кажется, они без человеческой руки выросли тут ночью. По дороге в сторону дома идет Нина — заложив руки за спину.

— Пора, вставай,— поднявшись по лестнице, Нина ударяет костяшками пальцев в двустворчатую дверь. Стук сухо прерывает связь утра и сна. Нина проходит веранду насквозь и спускается с другой стороны — там к участку Томаза лепится ее низенький дом. С другой стороны дома, где солнце еще не успело коснуться снежных вершин, от самого высокого белого пика по горе тянется ложбина, она доходит до кладбища — тут могильные плиты, обнесенные тонкой металлической оградой. За кладбищем — башня, сложенная из мелких речных камней, а за башней — сарай, куда, тяжело ступая по камням, вдавленным в грязь и навоз, сейчас заходит Нина.

— У меня там наверху дом был,— махнув рукой, Нина показывает в сторону башни. Ее гласные, особенно "а" и "у", рождаются глубоко в горле, поэтому на выходе голос Нины звучит, как выкрик лесной птицы.— Лавина унесла. Только башня осталась. Я переделала этот сарай и стала жить в нем.

За сараем свалены дрова — узкие колодки, расколотые на четыре части. Под навесом — сухое желтое сено. Растет мята. Белеет калитка в старом почерневшем заборе.

Из-под пальцев Нины молочные струи звенят о стенки ведра. Звуки — сильные и равномерные, но чувствуется в них короткая, едва уловимая ухом заминка, которая говорит: старые пальцы, одетые под кожей в металлические скобы, давят на вымя через боль. Нина сидит под коровой на низкой табуретке.

— Много сил для этого надо,— поворачивается она ко мне, услышав, как мои пальцы сорвались с коровьих сосцов.— Мочи пальцы молоком, мочи. Так легче будет. Вот так, дорогая моя... — тянет она,— утром дою их, иду на работу в школу. Вечером прихожу, снова дою. Да-а, без работы не могу, без школы не могу, без детей не могу. В прошлом году я пятилетних набрала, в этом они уже в школу пошли.

— Кем они хотят вырасти? — поднимаю голову от ведра.

— Одни — инженерами, другие — Саакашвили. Ах-ха-ха-ха,— закатывается она.— Они уже три языка знают — сванский, английский и русский немножко. Да-а, немножко. В школе русский язык начинается только в восьмом классе — после Советского Союза там все поменялось. Сейчас английский язык. Русский мне вести давно не давали, математику веду. Моя невестка — русская женщина, брат с ней на Камчатке гулял, получился отец Георгия — Виктор. Это его детей снег забрал. Мы Валентину сюда с Камчатки привезли. Хорошая женщина была. Как Георгий ее любил, с ума по своей русской бабушке сходил. А она всегда так смотрела на него и говорила: "О-ой, мой красульчик! Откуда ты такой красульчик пришел?" В Сванетии она одна на машинке умела печатать. Она в этом году, в январе умерла, я машинку спрятала — может, детям пригодится... Ты знаешь, что такого доброго парня, как Георгий, не то что во всей Сванетии — во всем свете нет? Теперь он со мной остался. У-у-у,— хрипло урчит она, не поднимая головы от ведра,— как он не любит, когда я про его русскую бабушку плохое говорю.

— А вы говорите? — спрашиваю я.

— Иногда, слушай, да. Иногда. Была у нашей бабушки такая привычка — выпить немножко. Когда выпьет, такая становилась — хэ-эй,— Нина раскидывает руки.— Хэ-эй... — снова выдыхает всеми легкими.— Слушай, замолчи,— щиплет она меня за руку,— а то Георгий услышит, обидится на меня... А я осталась целкой,— добавляет она.

Нина путает значения слов, и сначала ее русские словесные находки звучат смешно, но чем дальше ее история, тем глубже в ней смысловые обрывы, в которые тебя бросают неверно выбранные слова.

— Ка-а! Ка-а! — размахивая палкой, Нина выгоняет коров на пастбище.

Из открытой двери видна родовая башня — с темными узкими бойницами. Солнце уже успело разбудить все вокруг, но не ее и не десяток других башен, разбросанных по всему селу.

Против лавины 1987 года устояли только башни

Фото: Юлия Лисняк, Коммерсантъ

Шапочка Дато

Я поднимаюсь на второй этаж. Там в почти пустой светлой комнате стоят две детские кровати, разделенные тумбочкой. Над ней — портрет мужчины с русскими чертами лица. Это — Виктор, рожденный Валентиной на Камчатке. На полочке, прибитой к стене, еще две фотографии. На одной — старик в сванской шапочке, старуха в темном платке и между ними — молодой мужчина в лихо сдвинутой кепке. Это отец Виктора — Давид, а старик со старухой — его родители. На второй фотографии — дети.

— Де-ти,— зовет Нина, появляясь у меня за спиной, и снова чувство — дети сейчас появятся в комнате, откликнувшись на ее зов.— Дато, Натия, Тамуна... — перечисляет она имена, припадая языком на "т".— Джони... Ой, Джони, красульчик мой,— плачет без слез.

— Это чья шапочка? — я показываю на сванскую шапочку, висящую на том же гвозде, что и фотография Виктора.

— Это Дато шапочка. Потом ее в снеге нашли.

— Зачем она вам?

— Слушай, я хочу. Мое желание такое. Хочу. Когда я умру, тогда заберу с собой. А пока я с ней буду. Буду. В последний день хочу шапочку Дато видеть. А пока я живу для Георгия... Крепко его держать надо,— она кричит и трясет кулаком в сторону двери. В комнату входит Георгий.— Гулять он хочет, а я его никуда не пускаю! Я все знаю! Крутятся и крутятся возле него эти городские девочки. Мне не нравятся такие — чик-чик-чик! — Нина неумело виляет бедрами.— Ночью в два часа девочка на дороге! Чья это девочка?! Девочка ночью дома должна быть! Звонят и звонят. Звонят и звонят с утра до вечера. Что они хотят?! Я их не хочу! Лучше б в жизни не было этого телепона!

Дальше Нина кричит на грузинском, укая и срываясь на мужской хрип. Георгий смеется. Она грозит ему пальцем.

— Нервоз у меня сразу какой,— заканчивает она.— Я плохую девочку Георгию не хочу, я хорошую хочу. Это у вас такой закон — кто понравился, давай погуляем. А у нас другой закон — нам нельзя гулять. Вот бабушка Георгия хорошо гуляла,— Нина закатывается смехом.— Уй, не могу... Ах-ха-ха!

— Не говори так. Бабушка хорошая была,— просит Георгий.

— А хорошая грузинская девочка это какая? — спрашиваю я.

— Она хочет, чтобы девушка на одном месте сидела,— он кивает на Нину,— и соблюдала традиции, как она.

— В Джамуши есть такая девочка?

— Нет,— говорит он.— Здесь мы не можем жениться. Здесь все родственники. Надо в другом месте искать.

— Давай, давай, пошли к Томазу чай пить. Времени болтать нет,— подгоняет она нас к двери.

На лестнице она ко мне наклоняется и тихо говорит в ухо: "Ах, ваш закон тоже хороший. Но нам нельзя...".

Томаз Навериани назвал сына в честь святого Георгия

Фото: Юлия Лисняк, Коммерсантъ

Наверное, она родилась каменной

Нина пьет чай, сидя на углу дубового стола Томаза. Несмотря на солнце, заливающее окрестные луга, в комнате темно и прохладно. Когда она причмокивает, ее подбородок почти касается кончика носа.

— Строгая она,— говорит Георгий о Нине, стоя лицом к той горе, с которой когда-то сошла лавина, забравшая его братьев и сестер.— Традиции держит крепко. После лавины все перешли в Марнеули, она тоже могла, но сказала: "Нет. Где мой отец лежит, где дети наши лежат, я там буду, охранять их". Она стала хранительницей наших традиций.

— Ее можно назвать настоящей грузинкой?

— Не знаю. Все такими, как она, быть не могут. После лавины тут жить негде было, она жила тут одна. Никого поблизости не было. Все думали, после того как погибли дети, она не сможет вернуться в школу. Не сможет видеть чужих детей. Но она смогла. Каменный человек она. Наверное, она родилась каменной.

В разогретой траве стрекочут насекомые, и звук этот опоясывает горы, возвращаясь вниз усиленным. От жара звенит все, кроме башен. Они стоят спокойные и темные, словно сама река, вода в которой остается ледяной даже в летнее пекло, навсегда передала им свой холод. И сколько бы веков ни прошло с тех пор, как камни были вынуты из реки, а историки говорят, их — веков — было примерно десять, камни останутся такими всегда. Еще историки говорят, что сваны никогда не вели захватнических войн и свидетельство тому — именно башни. Сваны уходили прятаться в них, когда к селу подходил враг. Башни не горели в огне, в них можно было отсиживаться годами. Когда в восемьдесят седьмом году по селу прошла лавина, а она проходит по нему каждые два-три века, выстояли только они — башни.

Под снежной вершиной, которая рождает лавину, разными оттенками зеленого распускаются вниз по горе леса.

— Цвета разные потому, что деревья разные,— говорит Георгий.— Там лиственных много. Раньше их резали, но после лавины перестали: лес не успевал расти и не смог задержать лавину. В прошлом году сель сошел. Был сильный дождь, Нина спала, а я не хотел ее будить, но пришлось, когда в дом зашли грязь и камни. Она проснулась и закричала: "Дети! Дети! Дато, Натия, Тамуна, Джони..." Ей показалось, они еще живы, но они давно умерли. Один раз они мне приснились — в поминальный день. Все четверо, такие же, какими я видел их на фотографиях, пришли ко мне и говорят: "Продвинься. Дай нам тоже лечь на кровати. И мы спать хотим". Я продвинулся, они все четверо рядом со мной легли. Я проснулся и увидел, что лежу, прижимаясь к стене... Нина говорит они везде — и там, куда ушли, и в небе над Сванетией с Богом. За нами смотрят.

— Ты их любишь?

— Конечно.

Когда погиб брат Нины, ей пришлось научиться косить и колоть дрова

Фото: Юлия Лисняк, Коммерсантъ

Под защитой Георгия

Томаз, опираясь на перила, стоит на втором этаже беседки. Отсюда хорошо виден яблоневый сад. Внизу Георгий разрубает тушу теленка и складывает куски костяного мяса в большой таз.

— Это святой Георгий делает так, чтобы наши мужчины росли сильными,— говорит Томаз, глядя сначала на большого Георгия, а потом на маленького, бегающего под яблонями в саду.

— Почему вы назвали сына Георгием? — спрашиваю его.

— Потому что у меня долго не было сына,— отвечает он.— Тогда я решил заказать икону святого Георгия. Раньше при царе, когда Грузию подчинили России, в церквях много воровства было — иконы выносили, грабили нас. Я смотрел каталог икон, потерянных в то время. Выбрали икону. Потом специалисты год ее писали. Когда икона была готова, я вот так ее взял,— Томаз прижимает большие руки к груди,— и пошел на коленях по дороге к церкви. В Рачи это было. Километр шел, потом отдыхал. Шел, отдыхал. Потом мы с женой молились в той церкви. В тот же год Георгий родился.

— Вы не стеснялись ползать на коленях у всех на виду?

— У нас, у сванов, только перед Богом и перед матерью можно на колени вставать. Бог все создал. Правильно? Все пространство и башни. А среди его святых Георгий — наш самый почитаемый. И в дохристианскую эру у нас был его культ.

— А перед бабушкой Ниной можно встать на колени?

— Не принято, но перед ней можно.

— А почему вам так необходим был сын? Трех девочек недостаточно?

— Девочки замуж выйдут в другие семьи. А мальчик должен сюда жену привести и сохранить все, что предки ему оставили. Вот эту башню семьи Навериани,— он указывает на башню у Нининого дома.— Все мы от этой башни ведем происхождение.

— А почему в тот день, когда сошла лавина, святой Георгий вас не спас?

— Как не спас? Спас он нас. Он сделал так, что ни один дом после лавины не остался без мальчика — род не умер.

— А разве род важнее каждого человека? Мальчик важнее девочки?

— Каждый человек важен. Но продолжение рода — тоже важно. Святой Георгий что мог, то и спас. А дьявол же тоже без дела не сидит — работает, чтобы новую лавину на нас спустить.

— И вы не боитесь, что она какой-нибудь зимой снова придет?

— Мы боремся за жизнь здесь, за то, чтоб никто не испугался и не ушел от этой башни и не начал в других местах дома строить. Вот Нина — она не ушла. Она еще моей учительницей в школе была. Когда урок не учил, щипала меня — вот так, вот так,— щиплет толстыми пальцами воздух.— Мы боялись, что Виктор больше не сможет сделать мальчика, но он смог. Потом умер от рака.

— А что, бабушка Нина никогда не хотела иметь своих детей?

— Она хотела. Но так получилось. Ее старший брат Давид был очень сильным человеком, его все боялись. Перед тем как уехать на Камчатку, он отдал кольцо одной очень красивой девушке. Она его ждала. Все хотели взять ее замуж, но все боялись его. Все сестры Нины повыходили замуж. Их было шестеро в семье — брат и пять сестер. Когда он вернулся через тринадцать лет, сразу начали готовиться к свадьбе, но за день до нее он погиб. Семья осталась без наследника, и Нина уже не могла бросить стариков. Она, как мужчина, научилась косить, одна ходить в лес. Это была трагедия — продолжение семьи прекратилось. Но они нашли у Давида в кармане письмо с адресом и фотографию маленького Виктора. Оказалось, он там, на Камчатке, гулял с русской Валентиной и сделал Виктора. Вся семья собрала деньги, мы взяли хорошего переводчика и старшие поехали туда, умоляли отдать нам Виктора. И Валю тоже забрали с собой. Когда они приехали, тут был настоящий праздник. Валю сразу устроили на работу в комиссариат. И вот так Георгий произошел,— он показывает пальцем на Георгия, только что кончившего рубить мясо.

— Она любила кого-то?

— Она уйдет в могилу, но в этом никому не признается. Хотя мне кажется, что любила и страдала.

— То есть она отказала любимому человеку, чтобы спасти род?

— Да. А что, ты считаешь, это неправильно?

— Я считаю, что родственники должны были позаботиться о ее личном счастье.

— Она счастлива тем, что воспитывает Георгия.

В селе практически не осталось молодых незамужних девушек. Все они приезжают из города только на лето

Фото: Юлия Лисняк, Коммерсантъ

Сапожки для Вити

Через школу и через речку мы идем к церкви. Стрекот насекомых, который становился тем громче, чем выше поднималось солнце, смывается прочь бурливым шумом воды, едва мы подходим к речке. Камни в ней — скользкие, вода — ледяная. Она еле доходит до голени, но идти через нее нужно осторожно, крепко цепляясь пальцами ног за каждый камень, на который ступаешь, и не спешить. Главное — не спешить. Горные реки не любят поспешных.

У белой двухэтажной школы пасется рыжая лошадь. Под большим деревом висит ржавый круг, на него положен тяжелый пестик. Я беру его в руки и бью им по кругу. Звук получается неглубокий, его протяжности хватает, только чтобы дойти до школьных окон и отпустить детей на перемену или, наоборот, позвать на урок.

— Я здесь работаю после обвала двадцать пять лет. До этого тридцать лет работала в другой школе,— говорит Нина.

— Томаз сказал, вы щиплете непослушных учеников.

— У-у-у,— тянет она.— Хочу щипать, но не могу — за это выгоняют, а я еще работать хочу. А сейчас дети изменились. У некоторых родители стали богатые. А раньше я сама Вите шила сапожки из кожи. Сейчас в некоторых семьях по четверо-пятеро детей, им трудно их одевать, обувать. А богатые часто обувь меняют. Я поэтому больше бедных, чем богатых, хочу на ноги поднимать. За бедными я больше слежу.

— За мальчиками или девочками?

— Все равно. В прошлом году, когда мне пятилетних дали, я не хотела брать. Очень трудная задача. Директор сказал: "Нина, ты можешь, ты крепкая". Потом приехал один молодой учитель из Кутаиси, я его попросила: "Давай, зайди ко мне, посмотри, поспрашивай моих детей. Скажи, хорошо я их учу или нет". Зашел он. Разные вопросы детям задавал. Мои дети отвечают — так, так, так. Он вышел и говорит: "Дай бог тебе здоровья, бабушка! Дай бог, чтобы ты еще многое сделала".

Я заглядываю в школьные окна. Вижу незаконченный летний ремонт, заляпанные известкой полы. Вижу печку и сваленные возле нее поленья. Как должно быть холодно и неуютно здесь зимой.

В храме

К церкви, собранной из широкого белого камня, примыкает стена разрушенного строения. Пахнет сыростью и мхом. Тут и там — россыпи речного камня. Негромко поют птицы, свившие гнезда в темноте между камней. И кажется, эти стены и были возведены только для того, чтобы когда-нибудь развалиться и напоминать своими грудами о старине, об истории и о белесых камнях сванских предков.

Голые каменные стены маленькой церкви почти обнимают широкий дубовый крест, на сердцевине которого закреплена металлическая пластина, а на ней выбиты фигурки святых с треугольными головами и жезлами. В углу на полке — икона в старом золотом покрытии. Истершийся святой Георгий закалывает человека, который повержен на спину, но сохранился лучше, чем сам святой и его конь.

— Когда храм строили, первым делом крест ставили, потом вокруг него стены возводили,— объясняет сельский священник.— Этому кресту десять веков. А иконы — восьмого века,— он хитро улыбается в седые усы, как будто желая сказать — а у вас в России такого нет.

— А у нас,— говорю я,— Георгий Победоносец обычно дракона закалывает. А тут на иконе я вижу, как один человек убивает другого. И если отстраниться от всего, что мы знаем из его истории, как-то странно молиться иконе, на которой происходит убийство...

— Георгий вообще много убивал,— подавив новую улыбку, говорит священник.— Этот человек,— он показывает на поверженного,— император, который заставлял его убивать христиан. А вы не смотрите на икону прямо. Так нельзя на иконы смотреть. Дракон — просто символ зла.

— А что вы скажете, если узнаете — человек своровал икону и ему за это никогда ничего не будет?

— Такого не бывает,— без улыбки, почти обиженно говорит он.— Такого нет. Каждое деяние наказуемо.

Нина сидит на лавке в церковном углу, скрестив руки, сгорбившись. На ней — нарядный платок, из-под которого выглядывает округлая темная челка. Я догадываюсь: она выпустила на лоб кончики волос, чтобы было красиво.

Две сестры

По дороге домой сворачиваем к старшей сестре Нины, у той сегодня день рождения. Ее дом показывается белой верандой, увитой виноградными лозами.

— Я только не пойму, почему все ваши сестры вышли замуж, а вы нет,— говорю я.

— А вот так! — кричит, останавливаясь, Нина.— Мама мне говорила: "Не хочу, чтоб ты замуж вышла. Хочу, чтоб ты дома была". Чтоб работала как ишак! Я тоже хорошей дикаркой была. Чувства имею, а характер — дикий. Вот так теперь целкой хожу.

— Правильно говорить "девственницей" и не "сдохли", а "умерли".

— Ах-ха-ха-ха! Ах-ха-ха! — закатывается смехом Нина, заходя в дом сестры.

Маленькая старушка в сморщенных колготках на высохших ножках встречает нас, сидя на диване. Увидев Нину, она тихо хнычет. Нина садится рядом с ней и кладет свою широкую руку ей на колено. Та хнычет громче и спрашивает у Нины, как мать, как отец, говорит, что внучка быстро подросла, имея в виду меня. У нее — склероз. Она забыла, что ее мать и отец погибли под лавиной в восемьдесят седьмом. Нина снимает руку с ее колена. Сестра застывает, уставившись на женщину в черном, сидящую напротив дивана. Подносит руку к колену и так долго, так осторожно ощупает его дрожащими пальцами, словно в нем у нее теперь сосредоточенна вся жизнь. Нина отнимает ее руку от колена и держит ее, узкую, в своей — широкой, покореженной, с деформированными желтыми ногтями и высохшей, как старая клеенка, кожей. В этой руке у нее железо, Нина стыдится показывать ее. Когда обе сестры поворачиваются ко мне боком, их профили совпадают, накладываясь один на другой, делая заметным сильное сходство родовых костей — носов и подбородков.

Женщина в черном поднимается с табурета, уходит и возвращается с фотографией. На ней — грузинский солдат.

— Сын мой,— говорит она.— Погиб в августе две тысячи восьмого в Цхинвали. Очень хороший, очень красивый, очень умный,— она плачет, закрывая рукой только глаза.

— И вы теперь ненавидите русских? — спрашиваю ее.

— Нет. Ничего. К русским так отношусь. А осетин ненавижу. Они начали войну. Оттуда десятого августа позвонила одна осетинская женщина, сообщила — он заходил в подвал раненых вытаскивать и его самого ранили. Потом ребята оттуда вынесли тех, кто мог ходить, а он, сказали, уже мертвый был. А та женщина говорила, что еще живой.

— Какой красивый парень был... У-у-у... — одним голосом, с сухими глазами плачет Нина.

Поглядев на нее, сестра тоже начинает плакать, тряся худыми плечами в фиолетовом свитере. Видно: она не понимает, что плачет сейчас по собственному внуку. А по лицу матери катятся крупные слезы, такие мутные, словно слезные железы давно исчерпали свои ресурсы и теперь отдают самый осадок, с самого дна.

— Сын не любил, когда я плакала,— говорит она.— Сын говорил, все мы когда-нибудь умрем, никто не живет вечно. За пять лет, что прошли, мне легче становится, только когда в церкви святому Георгию молюсь — прошу его дать моему сыну рай в небе над Сванетией.

— Когда замуж она вышла,— Нина сильней сжимает руку сестры,— мы стали видеться редко. За всю жизнь слова грубого друг другу не сказали. А русская невестка Валентина всегда кричала на меня: "Дур-ра! Ой, ты дура, Нина, дура!" Особенно когда выпьет, кричала: "Ты мои слова еще вспомнишь! Пойди замуж, умоляю тебя, пойди. Дур-ра..."

— Да она вам так говорила, потому что любила вас больше, чем все ваши родственники вместе взятые!

Вместе

Нина отпирает узкую калитку кладбищенского ограждения. Стоит ступить шаг, как к ноге льнет трава — длинная, жесткая, сухая. Она укутывает маленький белый деревянный крест. Под ним — русская Валентина, пожелавшая лежать с детьми.

— Она говорила, давай, Нина, поживем еще год. Ради Георгия давай поживем,— Нина останавливается и стальными глазами смотрит на крест. Смахивает с него траву.— Нет, сдохла,— обиженно добавляет она.

Дальше начинаются черные мраморные надгробья. На одном белым нарисован Давид — в той же залихватской кепке. Рядом его сын Виктор со скромным, тихим выражением лица, словно портрет был снят, когда его уже начал поедать рак. За ними самая широкая плита, на ней — белый дед, отец Нины и Давида, в окружении белых внуков. У маленького Джони — широкий лоб, внимательные глаза и лицо русского деревенского, рано повзрослевшего мужичка.

— Джони,— Нина зовет и гладит его каменное лицо.— Ой, мой Джони... Лавина оттуда пришла,— она показывает на ложбину.— Утром в часов девять это было. Я на балконе была. И такой ветер — крепкий, я глаза не могла открыть, поэтому лавину не видела. "Джони! Джони!" — закричала я. Нина кричит, и будь Джони сейчас на той вершине, к которой примыкает ложбина, он бы услышал ее.— Он, я помню, тогда в комнате был. Потом я только успела закричать: "Дети, бегите!" — как меня тоже забрал снег. Он быстро шел — белый-белый. Меня в подвал выбросило вместе с Витей, а Джони спрятался под кроватью. За секунду пропала моя семья. Я сначала лежала и кричала: "Дети! Детей моих хочу! Больше ничего не хочу!" А потом я уже сознания не имела. Это были хорошие дети,— у Нины трясется подбородок.— Мы с Витей вдвоем в снегу лежали. Потом смотрю, какие-то русские люди надо мной — откопали нас. А другие уже сдохли. Мы с Витей не сдохли. Очень холодно было. Дед тоже не сдох. Когда его из снега вынесли, он кричал: "Дато! Натия! Тамуна! Джони! Дети! Дети!" Ему сказали, что они неживые. Он все равно кричал. Кричал, кричал и сдох. Из-за сердца.

Нина поднимает с земли кувшин со старым свернувшимся на солнце вином. Поливает из него вокруг плиты.

— Это — папа мой,— гладит она теплый камень покореженной рукой.— Это — дети мои. Это — семья моя.

Над маленьким кладбищем плывет сильный уксусный запах. Когда мы выходим из ограды, трава от креста поднимается и льнет к нашим ногам, словно обнимая.

Разговор с башней

По желтой тропинке мы идем к башне — обходя развалины так и не восстановленных домов. Идем тем путем, которым прошла лавина.

— Только Нина и башня остались,— поворачивается ко мне Нина.

Дойдя до башни, останавливаемся, и Нина тяжело опускается на похолодевшую землю. Темнеет стремительно. В горных ущельях вьется дымок, и чем солнце ниже, тем он гуще. Кажется, там, в узких отвесных пещерах, духи предков разводят сейчас костер, насылая на село вечер.

Нина поворачивает ко мне лицо. Ее голубые глаза блестят, хотя утром казались мутными, а по щекам разливается розовый румянец. И чем вечерее, тем лицо Нины белее. Ее голова снова повязана платком, шерстяные концы которого торчат, как листья траурного венка.

— Впереди плохая зима,— произносит она.— Это и сейчас видно.

— Может быть снова лавина?

— Я уже ничего не боюсь — ни зверя, ни человека,— отвечает она.— Когда выписалась из больницы, вернулась сюда, а тут никого — одни могилы. Хотела уйти, но подумала — вдруг детям моим без меня будет страшно? Ах, сколько я плакала — сколько, сколько, сколько... Потом сделала шалаш и стала жить в нем. Эта башня... Ты не знаешь, какая она старая. Все мои предки жили рядом с ней... Нина и башня. Я и башня. Башня, знаешь что? — с детской нежностью в голосе спрашивает она, обращаясь к башне.— Тут только я осталась и ты со мной. Ты — все, что у меня теперь есть. Тебя строили наши предки — старые люди. Ты защищаешь меня — вот такая ты, башня. Ты — сильная, башня. Ты — сила моя. Башня, башня... Вот так я приходила сюда, когда в селе никого не осталось, и разговаривала с ней... Башня — ты мое богатство, ты — мой Джони... Я всегда говорила Джони: "Ты — моя башня. Ты — мой камень, Джони". А он говорил: "Бабушка, какая я тебе башня?! Башня вон стоит". А я говорила: "Ты такой. Такая сила у тебя".

— Вы Джони больше всех любили?

— Это был мой пацан. Мой.

— Бабушка Нина, можно я задам вам вопрос? — спрашиваю я, и она кивает.— Вы когда-нибудь в кого-нибудь были влюблены?

— Конечно, дорогая моя,— она смотрит мне в лицо помолодевшими глазами.— Еще как была. Но после того как брат умер, я даже думать об этом не могла. Но я уже все эти глупости забыла — после лавины все стерлось.

Башня, заросшая колючками, тужится, пока еще держит на себе вечер. Такая же суровая, как Нина. С такими же, как у той, узкими отверстиями для чувств. Сколько она еще тут простоит — с виду неживая, но пережившая многих других?

— А ты видела, как ласточки на башне гнездо сделали? — спрашивает Нина.— Не видела?! Дорогая моя, ты что?! Вон смотри! Сбоку видно. Птенцы уже большие... Башня, башня... — повторяет она.— Я и башня.

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...