"Жизнь — смертельная болезнь, которая передается половым путем"
Сегодня исполняется 60 лет знаменитому польскому режиссеру Кшиштофу Занусси, создателю фильмов "Структура кристалла", "Семейная жизнь", "Квартальный отчет", "Защитные цвета". Занусси, говорящий на всех основных европейских языках, снискал репутацию не только практика, но и философа кино. Он — человек, авторитетный в католических кругах, друг папы римского — готов часами рассуждать о судьбах культуры и религии в современном мире. Корреспондент Ъ АНДРЕЙ Ъ-ПЛАХОВ встретился с КШИШТОФОМ ЗАНУССИ на фестивале в Сочи, где тот возглавлял международное жюри.
— Расскажите немного о своей семье.
— Моя фамилия звучит как итальянская, мои предки действительно родом из Италии. Еще пять поколений назад, в 40-е годы прошлого века, они строили в Европе железные дороги.
— Занусси, которые выпускают знаменитую бытовую технику,— ваши родственники?
— Это часть моей семьи, которая осталась в Италии и о которой я, может быть, когда-нибудь сделаю фильм. В конце прошлого века один из них был печником, потом они переключились на выпуск холодильников и в 50-е годы оказались "номер один" в Европе. Мы сохраняем семейные контакты, раз в год я езжу к ним в гости. Правда, сейчас они уже не владеют фирмой, их поглотил большой шведский концерн "Электролюкс", который, в свою очередь, тоже будет кем-то куплен.
Что касается отца, он занимался в Польше инженерным делом. Так что я наследственно связан с мещанской традицией.
— В каком смысле?
— Я уже забыл, что в России это надо подробно объяснять. У вас это слово приобрело почти ругательный оттенок. Чего в остальном мире нет. Так обозначается культура среднего класса. А поскольку моя жена аристократического происхождения, я вижу отличия очень четко. Мещанская мораль не имеет долгих сроков: мне всегда хочется как можно скорее вернуть долг. У людей, некогда владевших землей, иной подход: "Не отдашь теленка — отдашь корову". Другое отношение к времени и пространству.
Мещане всегда культивировали работу, лень считалась самым страшным грехом: не будешь учиться, не будешь работать — будешь страшно наказан, останешься никем. Мой отец строил дома и дороги, пока не попал, уже в коммунистические времена, на государственную службу. Он так до конца жизни и не вернул свое предприятие и не успел научить меня, как играть на бирже. Хотя после краха коммунизма финансовые навыки мне бы пригодились. Я не хозяин своей студии, она принадлежит государству, но я отвечаю за то, чтобы ее акции хорошо играли на бирже, поскольку тогда мы сможем снимать больше фильмов. Мораль мещанства гласит: раз ты отвечаешь за деньги, нельзя их оставить "спать". Человек должен работать, и деньги должны работать, а если это не твои, а вверенные тебе деньги — тем более. Все это касается традиций моей семьи по линии отца. Что касается деда моей матери, он был совсем другой человек, сибиряк.
— ?
— Он родился в Сибири, куда после польского восстания 1863 года были сосланы и где скончались его родители. Потом мой отец пешком пришел из Сибири в Санкт-Петербург, управлял маленьким заводом, еще позднее открыл его филиал в Варшаве.
— Что было для вас первым сильным потрясением?
— Хотя в годы войны я был маленьким, навсегда запомнил бомбардировки. Уже тогда вопрос, почему одни живут, а другие лежат мертвые, был для меня не абстрактным вопросом. Потом был краткий (всего пять-шесть лет) период сталинизма в Польше, когда мой отец неоднократно сидел в тюрьме, хотя и не очень серьезно. Он не был видным политическим деятелем, но как социалист старой формации считал, что коммунисты обманывают рабочих. Я отношу своего отца к числу интеллигентов-подвижников, которые вышли из помещиков, но руководствовались уже мещанской моралью. И суть ее состояла в непосредственном деянии. Мы с женой при поддержке родственников и друзей за последние четыре года построили школу, мы этим невероятно гордимся. Может быть, мои фильмы будут забыты, а школа останется, она действует, и это хорошая, классическая школа. Не случайно у нас сто кандидатов на одно место. Это тоже продолжение "мещанской традиции": не болтать попусту, не причитать о том, что у нас в стране плохое образование, а сделать что-то конкретное.
— Как вы пришли в кино?
— В 56-м году, когда Венгрия пережила интервенцию, в Польше, напротив, произошла явная либерализация. Социализм догматического типа у нас рухнул. Так вот, за год до этого я начал учиться физике, поскольку все гуманитарные науки были подавлены марксизмом. А вскоре стал параллельно посещать в Институте искусства курсы кино профессора Яцкевича. Тогда впервые был открыт киноархив, стало возможно смотреть непрокатные фильмы. С тех курсов вышло много видных польских кинематографистов.
— Это было в Варшаве?
— Да, и там же я начал снимать первые любительские фильмы. Потом, после четырех лет учебы, я понял, что физика не мое призвание. Тогда я переехал в Краков и стал изучать философию, это был единственный от Эльбы до Владивостока нормальный, то есть не марксистский, факультет философии, который возглавлял известный феноменолог Роман Ингарден. В эпоху оттепели красные уже не решались снять его с кафедры, а он сказал, что рядом с коммунистами преподавать не будет. Я учился там три года, а за это время выиграл несколько конкурсов любительских фильмов. Только тогда рискнул пойти в киношколу. Там был конкурс сто человек на место, все это казалось совершенно безнадежно, я не надеялся и поэтому выиграл конкурс.
После трех лет учебы я поехал во Францию, посмотрел там Годара. И привез в Польшу новые веяния: съемка ручной камерой, прямая запись звука — то, что нашим педагогам, воспитанным на Голливуде, было чуждо и непонятно. До сих пор я был примерным студентом, теперь учителя объявили, что я тяну за собой прошлое кинолюбителя. Это был конфликт отцов и детей, меня исключили из школы, и потом долгие годы мне приходилось доказывать, что прав был я, а не мои мастера.
— Что бы вы сказали сегодняшним дебютантам?
— В 60, 70 и даже 80-е годы в кино было место для каждого одаренного человека. В 90-х оно если и есть, то очень периферийное. Авторское кино почти прекратило свое существование. Не потому, что перевелись авторы, а потому, что у публики нет желания встречаться с индивидуальным высказыванием. Все стремятся смотреть стандартные вещи, они успокаивают. А конец века — это момент великого страха, которого прежде не было. В 60-е годы картина мира казалась ясной. Мое поколение обладало отвагой ставить вопросы. Это происходило оттого, что мы уже знали ответы и этих ответов не желали принять. Сегодня у нас есть только вопросы. Человек так запуган, что хочет только привычное. В сериале он находит подтверждение того, что у других в жизни все так же банально, как и у него самого.
Конечно, эти настроения пройдут, но сегодня они убивают и высокую культуру, и индивидуальный контакт. Сегодня романы, театральные пьесы пишутся стандартно, порой коллективно, они делаются по рецептам голливудских сценариев, проверяются десятки раз, чтобы понравиться массовой публике.
— Вы один из последних сторонников элитарного кино в эпоху массового общества.
— Не знаю, найду ли я новую публику в своей собственной карьере, которой уже не так долго длиться. Многие авторы утратили своих зрителей. И в этом есть вина самих авторов: они слишком часто обманывали, слишком часто требовали от зрителей огромного напряжения и ничего не давали взамен. Мы наказаны за претенциозность, за неискренность последних двадцати лет, которая замучила публику. Если ты Тарковский, ты имеешь право ставить свои условия публике, но при этом даешь ей гарантию подлинного искусства. А если это подделка под Тарковского или под Феллини, тебе второй раз не поверят.
Виновата и сама публика. Люди не хотят больше инвестировать в искусство ничего, кроме денег. Этого недостаточно. Нельзя считать чтение или смотрение развлечением. Да, это некая релаксация, но не пассивный массаж.
Проблема еще и в том, что потерялся смысл самого понятия "элита". Я думаю, это временно. Ибо всегда, во все времена элиты двигали общество. Массовое общество существует лишь на первый взгляд, а если и существует, внутри него все равно должны сформироваться новые элиты. Я этого жду с нетерпением и хотел бы к этим новым элитам прорваться.
— Вы предпочитаете массовому успеху признание элитой?
— То, что нравится массе, не может быть хорошим — закон, который мы забыли. Это генеральный принцип, и он только кажется недемократичным. Демократия должна касаться лишь политической жизни и равенства прав. Все остальное не подчиняется ее законам. Если 99% людей не поверило Копернику, это не значит, что они правы. Так и в искусстве, если что-то абсолютно всеми потребляется, значит, это не самое лучшее. Воспользуюсь демагогическим примером: товар, который лучше всего продается (скажем, "Фиат"), не может быть самым лучшим, потому что самый лучший ("Мерседес") будет самым дорогим. Я бы хотел производить "Мерседес", а "Фиат" пусть кто-то другой делает. Еще мой отец говорил, если что-то объявлено бестселлером, отдай служанке или шоферу, сам не читай. Не стоит твоего времени.
— Многие связывают надежду на обновление мирового кино с датским движением "Догма" — первым после "новой волны" направлением, возвращающим кинематограф к реальности.
— Больше надежд мне внушает кинематограф Азии: в нем более ярко видны ценности, проверенные всем опытом человечества. В "Догме" мне не хватает мировоззрения, и в этом смысле она скорее выражает традиционно-поверхностное, извините, газетное мышление. Зато в Китае, в Индии, в Японии молодые кинематографисты умеют более прямым путем прорваться к реальности, говорить языком эмоций о любви, дружбе, о смерти — словом, о вечных ценностях. Реальность богатых стран сама нереальна, недостаточно бежать с ручной камерой и снимать не в фокусе, чтобы это казалось более реальным. Надо почувствовать реальное внутри самой жизни: в чем счастье человека, в чем полнота его развития, куда ведут его мечты.
— Пан Кшиштоф, известно, что вы человек религиозный.
— Вера — это нечто глубинное. А религия как бы перевод веры в систему мышления, в структуру, в организацию, в ритуал. Я сталкивался со многими религиями в течение моей жизни, они все как будто кажутся завершенными системами, но добиться настоящей полноты ни в одной невозможно. Наше время — время подъема сект и сектантского мышления. Но чтобы религия могла выразить веру, она должна стремиться к целостности, дополнять аспекты, открывать новые пространства. Христианство наших дней уже пришло к такой открытости. Скажу как католик, что мы учимся, стараемся взять лучшее у православных и протестантов. Разные акценты, поставленные во главу угла разными религиозными традициями, взаимно дополняемы. Протестантизм нашел очень богатый перевод Евангелия на повседневную жизнь. У православных нам надо учиться великой глубине религии, проникновению в смысл тайны и святости, тому, как посредством литургии выражается божественное.
Нетерпимость лежит на поверхности любой религии: и буддисты убивали друг друга, и индуисты сейчас берут худшее из других религий. Я несколько раз ездил в Иран, мне очень близок иранский мистицизм, но в том, как религия воплощается в этой стране в повседневной жизни, видно огромное напряжение. Контраст между глубиной иранских "софистов" и поверхностным фанатизмом людей, ограниченных религиозной догмой. Фанатизм — недостаток веры. Глубоко верующий человек может избавиться от фанатизма. А если он уцепился за какой-то "кусок веры" и держит в качестве мудрости "кусок мудрости", он — фанатик.
— Многие утверждают, что XXI век станет веком религиозных войн.
— Надеюсь, что в новом веке человек почувствует себя скромнее. Ибо ХХ век был победой одного из самых страшных грехов — гордыни. Гордыни на основе разума. Языком XXI века станет язык образов и звуков, а не напечатанных слов и абстрактных идей. Этот последний особенно опасен, он позволяет соблазнять человека идеологией, абстрактной красотой концепций. Вот почему я убежден, что был прав, выбрав в своей жизни кино. Мне хочется верить, что в новом веке мы опять почувствуем себя маленькими и не будем бессмысленно повторять "человек — это звучит гордо". Мы скажем: "Человек — это звучит бедненько". Но мы можем стремиться вверх, только для этого необходимо признать, что исходная точка у нас очень низкая, что нас искушает низшая часть нашей природы. Осознав свою малость и перестав бесконечно говорить о Человеке, мы скорее почувствуем перспективу Бога, в сравнении с которым мы ничтожны.
— Вы сделали много замечательных фильмов. Какие из них вы бы взяли в XXI век и почему?
— Хотелось бы знать сначала, куда я с ними поеду и кому буду показывать. Скорее всего, это будут "Иллюминация", "Константа" и "Императив". Но надеюсь, что самые важные фильмы еще ждут меня впереди. Сейчас я начинаю новую картину. Это как бы продолжение "Спирали": фильм о смерти. Название смешное, я нашел его на стенке, написанное каким-то хулиганом: "Жизнь как смертельная болезнь, которая переносится половым путем".
Сегодня исполняется 60 лет знаменитому польскому режиссеру Кшиштофу Занусси, создателю фильмов "Структура кристалла", "Семейная жизнь", "Квартальный отчет", "Защитные цвета". Занусси, говорящий на всех основных европейских языках, снискал репутацию не только практика, но и философа кино. Он — человек, авторитетный в католических кругах, друг папы римского — готов часами рассуждать о судьбах культуры и религии в современном мире. Корреспондент Ъ АНДРЕЙ Ъ-ПЛАХОВ встретился с КШИШТОФОМ ЗАНУССИ на фестивале в Сочи, где тот возглавлял международное жюри.
— Расскажите немного о своей семье.
— Моя фамилия звучит как итальянская, мои предки действительно родом из Италии. Еще пять поколений назад, в 40-е годы прошлого века, они строили в Европе железные дороги.
— Занусси, которые выпускают знаменитую бытовую технику,— ваши родственники?
— Это часть моей семьи, которая осталась в Италии и о которой я, может быть, когда-нибудь сделаю фильм. В конце прошлого века один из них был печником, потом они переключились на выпуск холодильников и в 50-е годы оказались "номер один" в Европе. Мы сохраняем семейные контакты, раз в год я езжу к ним в гости. Правда, сейчас они уже не владеют фирмой, их поглотил большой шведский концерн "Электролюкс", который, в свою очередь, тоже будет кем-то куплен.
Что касается отца, он занимался в Польше инженерным делом. Так что я наследственно связан с мещанской традицией.
— В каком смысле?
— Я уже забыл, что в России это надо подробно объяснять. У вас это слово приобрело почти ругательный оттенок. Чего в остальном мире нет. Так обозначается культура среднего класса. А поскольку моя жена аристократического происхождения, я вижу отличия очень четко. Мещанская мораль не имеет долгих сроков: мне всегда хочется как можно скорее вернуть долг. У людей, некогда владевших землей, иной подход: "Не отдашь теленка — отдашь корову". Другое отношение к времени и пространству.
Мещане всегда культивировали работу, лень считалась самым страшным грехом: не будешь учиться, не будешь работать — будешь страшно наказан, останешься никем. Мой отец строил дома и дороги, пока не попал, уже в коммунистические времена, на государственную службу. Он так до конца жизни и не вернул свое предприятие и не успел научить меня, как играть на бирже. Хотя после краха коммунизма финансовые навыки мне бы пригодились. Я не хозяин своей студии, она принадлежит государству, но я отвечаю за то, чтобы ее акции хорошо играли на бирже, поскольку тогда мы сможем снимать больше фильмов. Мораль мещанства гласит: раз ты отвечаешь за деньги, нельзя их оставить "спать". Человек должен работать, и деньги должны работать, а если это не твои, а вверенные тебе деньги — тем более. Все это касается традиций моей семьи по линии отца. Что касается деда моей матери, он был совсем другой человек, сибиряк.
— ?
— Он родился в Сибири, куда после польского восстания 1863 года были сосланы и где скончались его родители. Потом мой отец пешком пришел из Сибири в Санкт-Петербург, управлял маленьким заводом, еще позднее открыл его филиал в Варшаве.
— Что было для вас первым сильным потрясением?
— Хотя в годы войны я был маленьким, навсегда запомнил бомбардировки. Уже тогда вопрос, почему одни живут, а другие лежат мертвые, был для меня не абстрактным вопросом. Потом был краткий (всего пять-шесть лет) период сталинизма в Польше, когда мой отец неоднократно сидел в тюрьме, хотя и не очень серьезно. Он не был видным политическим деятелем, но как социалист старой формации считал, что коммунисты обманывают рабочих. Я отношу своего отца к числу интеллигентов-подвижников, которые вышли из помещиков, но руководствовались уже мещанской моралью. И суть ее состояла в непосредственном деянии. Мы с женой при поддержке родственников и друзей за последние четыре года построили школу, мы этим невероятно гордимся. Может быть, мои фильмы будут забыты, а школа останется, она действует, и это хорошая, классическая школа. Не случайно у нас сто кандидатов на одно место. Это тоже продолжение "мещанской традиции": не болтать попусту, не причитать о том, что у нас в стране плохое образование, а сделать что-то конкретное.
— Как вы пришли в кино?
— В 56-м году, когда Венгрия пережила интервенцию, в Польше, напротив, произошла явная либерализация. Социализм догматического типа у нас рухнул. Так вот, за год до этого я начал учиться физике, поскольку все гуманитарные науки были подавлены марксизмом. А вскоре стал параллельно посещать в Институте искусства курсы кино профессора Яцкевича. Тогда впервые был открыт киноархив, стало возможно смотреть непрокатные фильмы. С тех курсов вышло много видных польских кинематографистов.
— Это было в Варшаве?
— Да, и там же я начал снимать первые любительские фильмы. Потом, после четырех лет учебы, я понял, что физика не мое призвание. Тогда я переехал в Краков и стал изучать философию, это был единственный от Эльбы до Владивостока нормальный, то есть не марксистский, факультет философии, который возглавлял известный феноменолог Роман Ингарден. В эпоху оттепели красные уже не решались снять его с кафедры, а он сказал, что рядом с коммунистами преподавать не будет. Я учился там три года, а за это время выиграл несколько конкурсов любительских фильмов. Только тогда рискнул пойти в киношколу. Там был конкурс сто человек на место, все это казалось совершенно безнадежно, я не надеялся и поэтому выиграл конкурс.
После трех лет учебы я поехал во Францию, посмотрел там Годара. И привез в Польшу новые веяния: съемка ручной камерой, прямая запись звука — то, что нашим педагогам, воспитанным на Голливуде, было чуждо и непонятно. До сих пор я был примерным студентом, теперь учителя объявили, что я тяну за собой прошлое кинолюбителя. Это был конфликт отцов и детей, меня исключили из школы, и потом долгие годы мне приходилось доказывать, что прав был я, а не мои мастера.
— Что бы вы сказали сегодняшним дебютантам?
— В 60, 70 и даже 80-е годы в кино было место для каждого одаренного человека. В 90-х оно если и есть, то очень периферийное. Авторское кино почти прекратило свое существование. Не потому, что перевелись авторы, а потому, что у публики нет желания встречаться с индивидуальным высказыванием. Все стремятся смотреть стандартные вещи, они успокаивают. А конец века — это момент великого страха, которого прежде не было. В 60-е годы картина мира казалась ясной. Мое поколение обладало отвагой ставить вопросы. Это происходило оттого, что мы уже знали ответы и этих ответов не желали принять. Сегодня у нас есть только вопросы. Человек так запуган, что хочет только привычное. В сериале он находит подтверждение того, что у других в жизни все так же банально, как и у него самого.
Конечно, эти настроения пройдут, но сегодня они убивают и высокую культуру, и индивидуальный контакт. Сегодня романы, театральные пьесы пишутся стандартно, порой коллективно, они делаются по рецептам голливудских сценариев, проверяются десятки раз, чтобы понравиться массовой публике.
— Вы один из последних сторонников элитарного кино в эпоху массового общества.
— Не знаю, найду ли я новую публику в своей собственной карьере, которой уже не так долго длиться. Многие авторы утратили своих зрителей. И в этом есть вина самих авторов: они слишком часто обманывали, слишком часто требовали от зрителей огромного напряжения и ничего не давали взамен. Мы наказаны за претенциозность, за неискренность последних двадцати лет, которая замучила публику. Если ты Тарковский, ты имеешь право ставить свои условия публике, но при этом даешь ей гарантию подлинного искусства. А если это подделка под Тарковского или под Феллини, тебе второй раз не поверят.
Виновата и сама публика. Люди не хотят больше инвестировать в искусство ничего, кроме денег. Этого недостаточно. Нельзя считать чтение или смотрение развлечением. Да, это некая релаксация, но не пассивный массаж.
Проблема еще и в том, что потерялся смысл самого понятия "элита". Я думаю, это временно. Ибо всегда, во все времена элиты двигали общество. Массовое общество существует лишь на первый взгляд, а если и существует, внутри него все равно должны сформироваться новые элиты. Я этого жду с нетерпением и хотел бы к этим новым элитам прорваться.
— Вы предпочитаете массовому успеху признание элитой?
— То, что нравится массе, не может быть хорошим — закон, который мы забыли. Это генеральный принцип, и он только кажется недемократичным. Демократия должна касаться лишь политической жизни и равенства прав. Все остальное не подчиняется ее законам. Если 99% людей не поверило Копернику, это не значит, что они правы. Так и в искусстве, если что-то абсолютно всеми потребляется, значит, это не самое лучшее. Воспользуюсь демагогическим примером: товар, который лучше всего продается (скажем, "Фиат"), не может быть самым лучшим, потому что самый лучший ("Мерседес") будет самым дорогим. Я бы хотел производить "Мерседес", а "Фиат" пусть кто-то другой делает. Еще мой отец говорил, если что-то объявлено бестселлером, отдай служанке или шоферу, сам не читай. Не стоит твоего времени.
— Многие связывают надежду на обновление мирового кино с датским движением "Догма" — первым после "новой волны" направлением, возвращающим кинематограф к реальности.
— Больше надежд мне внушает кинематограф Азии: в нем более ярко видны ценности, проверенные всем опытом человечества. В "Догме" мне не хватает мировоззрения, и в этом смысле она скорее выражает традиционно-поверхностное, извините, газетное мышление. Зато в Китае, в Индии, в Японии молодые кинематографисты умеют более прямым путем прорваться к реальности, говорить языком эмоций о любви, дружбе, о смерти — словом, о вечных ценностях. Реальность богатых стран сама нереальна, недостаточно бежать с ручной камерой и снимать не в фокусе, чтобы это казалось более реальным. Надо почувствовать реальное внутри самой жизни: в чем счастье человека, в чем полнота его развития, куда ведут его мечты.
— Пан Кшиштоф, известно, что вы человек религиозный.
— Вера — это нечто глубинное. А религия как бы перевод веры в систему мышления, в структуру, в организацию, в ритуал. Я сталкивался со многими религиями в течение моей жизни, они все как будто кажутся завершенными системами, но добиться настоящей полноты ни в одной невозможно. Наше время — время подъема сект и сектантского мышления. Но чтобы религия могла выразить веру, она должна стремиться к целостности, дополнять аспекты, открывать новые пространства. Христианство наших дней уже пришло к такой открытости. Скажу как католик, что мы учимся, стараемся взять лучшее у православных и протестантов. Разные акценты, поставленные во главу угла разными религиозными традициями, взаимно дополняемы. Протестантизм нашел очень богатый перевод Евангелия на повседневную жизнь. У православных нам надо учиться великой глубине религии, проникновению в смысл тайны и святости, тому, как посредством литургии выражается божественное.
Нетерпимость лежит на поверхности любой религии: и буддисты убивали друг друга, и индуисты сейчас берут худшее из других религий. Я несколько раз ездил в Иран, мне очень близок иранский мистицизм, но в том, как религия воплощается в этой стране в повседневной жизни, видно огромное напряжение. Контраст между глубиной иранских "софистов" и поверхностным фанатизмом людей, ограниченных религиозной догмой. Фанатизм — недостаток веры. Глубоко верующий человек может избавиться от фанатизма. А если он уцепился за какой-то "кусок веры" и держит в качестве мудрости "кусок мудрости", он — фанатик.
— Многие утверждают, что XXI век станет веком религиозных войн.
— Надеюсь, что в новом веке человек почувствует себя скромнее. Ибо ХХ век был победой одного из самых страшных грехов — гордыни. Гордыни на основе разума. Языком XXI века станет язык образов и звуков, а не напечатанных слов и абстрактных идей. Этот последний особенно опасен, он позволяет соблазнять человека идеологией, абстрактной красотой концепций. Вот почему я убежден, что был прав, выбрав в своей жизни кино. Мне хочется верить, что в новом веке мы опять почувствуем себя маленькими и не будем бессмысленно повторять "человек — это звучит гордо". Мы скажем: "Человек — это звучит бедненько". Но мы можем стремиться вверх, только для этого необходимо признать, что исходная точка у нас очень низкая, что нас искушает низшая часть нашей природы. Осознав свою малость и перестав бесконечно говорить о Человеке, мы скорее почувствуем перспективу Бога, в сравнении с которым мы ничтожны.
— Вы сделали много замечательных фильмов. Какие из них вы бы взяли в XXI век и почему?
— Хотелось бы знать сначала, куда я с ними поеду и кому буду показывать. Скорее всего, это будут "Иллюминация", "Константа" и "Императив". Но надеюсь, что самые важные фильмы еще ждут меня впереди. Сейчас я начинаю новую картину. Это как бы продолжение "Спирали": фильм о смерти. Название смешное, я нашел его на стенке, написанное каким-то хулиганом: "Жизнь как смертельная болезнь, которая переносится половым путем".