Перед открытием своей первой выставки в России ВЕРУШКА (Вера Лендорф) ответила на вопросы АННЫ ТОЛСТОВОЙ.
— Вы ведь начали заниматься искусством, а потом ушли в мир моды. Почему?
— Это было ужасное время в Германии, после Гитлера. Мой отец был казнен за участие в заговоре против фюрера, но нацисты все еще были в силе — на нас смотрели как на семью предателей родины. В 15 лет я была в глубокой депрессии, даже не зная, что это депрессия. Мне казалось, что если это и есть жизнь, то жить в этом мире нельзя. Поэтому я с удовольствием пошла в художественную школу, я любила рисовать, но дело даже не в этом — это было освобождение, освобождение от общеобразовательной школы. Школу я ненавидела: меня звали дочерью убийцы. Но это было ненадежное освобождение, и мама говорила мне: "Ты не сможешь зарабатывать на жизнь живописью, если ты не станешь знаменитым живописцем, денег у тебя не будет, ты должна найти другой способ заработка".
— Вас снимали практически все великие фотографы моды второй половины XX века. Вы чувствовали, что занимаетесь сотворчеством?
— Далеко не со всеми. Ирвин Пенн особо со мной не разговаривал. Он хотел, чтобы ты оставалась всего лишь моделью: повернись налево, повернись направо, не болтай. Он ведь великий фотограф натюрмортов, и модель для него была чем-то вроде бутылки. Хотя после съемок наши отношения переходили в очень дружеские. По-настоящему творческая работа была у меня с Ричардом Аведоном.
— А как вы вернулись к "чистому" искусству?
— Устала от моды — вела дневник, писала, рисовала. Еще с Франко Рубартелли я сделала теперь очень известную фотографию: каменная голова среди камней. Мой новый спутник, художник Хольгер Трюльцш, был просто зачарован тем снимком — вместе мы начали работать над фотосерией, где мое тело становилось холстом для живописи. Этот проект растянулся на долгие годы.
— Кажется, что мир моды сегодня занимается тем, чем раньше занималось искусство: создает воображаемые миры, не имеющие ничего общего с реальностью. Зато современное искусство сосредоточилось на проблемах реальности. Вы же в своем искусстве продолжаете жить в воображаемом мире. Вам, наверное, трудно было пробиться на художественную сцену?
— О да, я была столь успешна в мире моды, что меня никто не воспринимал всерьез как художницу. Передо мной закрывалось столько дверей... Дескать, что она тут делает, эта модель? И надо сказать, мне до сих пор трудно. Так что я очень благодарна Московскому дому фотографии, правда. Я не в таком положении, чтобы выбирать между тем и этим музеями. Особенно трудно в Германии: у нас не любят звезд, звездам, как, например, Ханне Шигулле, приходится уезжать. Потом на пике славы можно вернуться, но вначале очень сложно. В Германии меня готовы были принять как модель, но не как художника. Мне говорили: "А, теперь вы решили стать художником, все понятно". Я возмущалась: не теперь — я всегда была художником, человек либо художник, либо нет.
— Помимо фотографов вы ведь работали и со многими великими художниками XX века. С кем было интереснее всего?
— Для меня самым важным человеком оказался Сальвадор Дали, потому что он сумел показать мне, что тело может быть инструментом выражения само по себе. В том перформансе, когда я была вся облеплена кремом для бритья, я почувствовала себя живой скульптурой. Энди Уорхол — ему нравилось, что я делаю, он ходил на все открытия моих выставок в Нью-Йорке, но с ним было непросто общаться. Он все время твердил: "О, это так красиво, так красиво!" Дали был безумец, но он дарил мне идеи, с Уорхолом так не получалось. И потом, я тогда еще не понимала, что Уорхол — такой великий художник. Я тогда больше интересовалась Фрэнсисом Бэконом, любила его живопись.
— Фрэнсиса Бэкона можно назвать художником, поставившим точку в истории портретной живописи. Ваша выставка называется "Автопортреты", но при этом вы все время прячетесь под разными масками. Почему портрет в его классическом понимании — психологический портрет — сегодня исчез?
— Я думаю, сегодня не может быть одного-единственного портрета человека. Люди стараются придерживаться какого-то стиля: кто-то изображает хиппи, кто-то — панка, кто-то — светскую даму. Но это все поверхность. То, что внутри, все время изменяется. Конечно, что-то в нас остается неизменным. Но я всегда не то, что вы видите перед собой, я где-то в другом месте. Жизнь текуча — даже слова, которые вы пишете, они тоже меняются со временем. Знаете, у меня было военное и послевоенное детство — в нем не было игр и игрушек. Так что смена масок — для меня это было чем-то вроде игры, возвращения в детство. Это ведь очень важно, вы должны получать настоящее удовольствие от того, что делаете.
— Вы все время скрывались под масками и даже под вымышленным именем. Почему вы решили рассказать вашу настоящую семейную историю только сейчас?
— Верушкой меня все же иногда называли в детстве. Кроме того, это звучало экзотично, особенно в годы холодной войны. Раньше в Германии были не те времена, чтобы говорить о моем отце, графе Генрихе фон Лендорфе, и о его двойной жизни: бункер "Вольфсшанце" был возле нашего замка Штайнорт, а отец участвовал в Сопротивлении, в заговоре Штауффенберга, в покушении на Гитлера. Это полностью изменило жизнь нашей семьи. Мать пережила чудовищную травму и стала говорить об этом лишь в последние годы — я записала на пленку много ее воспоминаний. Но я уверена, что мы должны рассказывать об этом, хотя бы чтобы этот кошмар не повторился.