Явление героя
Отрывок из нового романа Виктора Пелевина "Generation 'П'"

       Больше он не писал стихов: с гибелью советской власти они потеряли смысл и ценность. Последние строки, созданные им сразу после этого события, были навеяны песней группы ДДТ ("Что такое осень — это листья...") и аллюзиями из позднего Достоевского. Кончалось стихотворение так:
       Что такое вечность — это банька,
       Вечность — это банька с пауками.
       Если эту баньку
       Позабудет Манька,
       Что же будет с Родиной и с нами?
       Как только вечность исчезла, Татарский оказался в настоящем. Выяснилось, что он совершенно ничего не знает про мир, который успел возникнуть вокруг за несколько последних лет.
       Этот мир был очень странным. Внешне он изменился мало — разве что на улицах стало больше нищих, а все вокруг — дома, деревья, скамейки на улицах — вдруг как-то сразу постарело и опустилось. Сказать, что мир стал иным по своей сущности, тоже было нельзя, потому что никакой сущности у него теперь не было. Во всем царила страшноватая неопределенность. Несмотря на это, по улицам неслись потоки "мерседесов" и "тойот", в которых сидели абсолютно уверенные в себе и происходящем крепыши, и даже была, если верить газетам, какая-то внешняя политика.
       По телевизору, между тем, показывали те же самые хари, от которых всех тошнило последние двадцать лет. Теперь они говорили точь-в-точь то самое, за что раньше сажали других, только были гораздо смелее, тверже и радикальнее. Татарский часто представлял себе Германию сорок шестого года, где доктор Геббельс истерически орет по радио о пропасти, в которую фашизм увлек нацию, бывший комендант Освенцима возглавляет комиссию по отлову нацистских преступников, генералы СС просто и доходчиво говорят о либеральных ценностях, а возглавляет всю лавочку прозревший наконец гауляйтер Восточной Пруссии. Татарский, конечно, ненавидел советскую власть в большинстве ее проявлений, но все же ему было непонятно — стоило ли менять империю зла на банановую республику зла, которая импортирует бананы из Финляндии.
       Впрочем, Татарский никогда не был большим моралистом, поэтому его занимала не столько оценка происходящего, сколько проблема выживания. Никаких связей, которые могли бы ему помочь, у него не было, поэтому он подошел к делу самым простым образом — устроился продавцом в коммерческий ларек недалеко от дома.
       Работа была простой, но нервной. В ларьке было полутемно и прохладно, как в танке; с миром его соединяло крохотное окошко, сквозь которое еле можно было просунуть бутылку шампанского. От возможных неприятностей Татарского защищала решетка из толстых прутьев, грубо приваренная к стенам. По вечерам он сдавал выручку пожилому чечену с тяжелым золотым перстнем; иногда даже удавалось выкроить кое-что поверх зарплаты. Время от времени к ларьку подходили начинающие бандиты и ломающимися голосами требовали денег за свою крышу. Татарский устало отсылал их к Гусейну. Гусейн был худеньким невысоким парнем с постоянно маслянистыми от опиатов глазами; обычно он лежал на матраце в полупустом вагончике, которым кончалась шеренга ларьков, и слушал суфийскую музыку. Кроме матраца, в вагончике были стол и несгораемый шкаф, в котором лежало много денег и стояла замысловатая модель автомата Калашникова с подствольным гранатометом.
       Работая в ларьке (продолжалось это чуть меньше года), Татарский приобрел два новых качества. Первым был цинизм, бескрайний, как вид с Останкинской телебашни. Второе качество было удивительным и труднообъяснимым. Татарскому достаточно было коротко глянуть на руки клиента, чтобы понять, можно ли его обсчитать и на сколько именно, можно ли ему нахамить или нет, вероятна ли возможность получить фальшивую банкноту, и можно ли самому сунуть такую банкноту вместе со сдачей. Здесь не существовало никакой четкой системы признаков. Иногда в окошке перед Татарским появлялся кулак, похожий на волосатую дыню, но было ясно, что его обладателя можно смело посылать во все шесть направлений. А иногда сердце Татарского тревожно замирало при виде узкой женской ладони с наманикюренными ногтями.
       Однажды у Татарского спросили пачку "Давидофф". Рука, положившая смятую стотысячную купюру на прилавок, была малоинтересной. Татарский отметил тонкую, еле заметную дрожь пальцев, посмотрел на аккуратно опиленные ногти и понял, что клиент злоупотребляет стимуляторами. Это вполне мог быть, например, бандит средней руки или бизнесмен — или, как чаще всего бывало, нечто среднее.
       — Какой Давидов? Простой или облегченный? — спросил Татарский.
       — Облегченный,— ответил клиент, наклонился и заглянул в окошко.
       Татарский вздрогнул — перед ним стоял его однокурсник по Литинституту Сергей Морковин. Когда-то он был одной из самых ярких личностей на курсе и сильно косил под Маяковского — носил желтый свитер и писал эпатирующие стихи ("Мой стих, членораздельный, как топор..." или "О Лица Крика! О Мата Хари!"). Он почти не изменился, только в волосах у него появился аккуратный пробор, а в проборе — несколько седых волос.
       — Вова? — спросил Морковин удивленно.— Что ты тут делаешь?
       Татарский не нашелся, что ответить.
       — Понятно,— сказал Морковин.— А ну-ка пойдем отсюда, к черту.
       После недолгих уговоров Татарский закрыл палатку на ключ и, боязливо косясь на вагончик Гусейна, пошел вслед за Морковиным к его машине. Они поехали в дорогой китайский ресторан "Храм Луны", поужинали, сильно выпили, и Морковин рассказал, чем он в последнее время занимался. А занимался он рекламой.
       — Вова,— говорил он, хватая Татарского за руку и сверкая глазами,— сейчас особое время. Такого никогда раньше не было и никогда потом не будет. Лихорадка, как на Клондайке. Через два года все уже будет схвачено. А сейчас есть реальная возможность вписаться в эту систему, придя прямо с улицы. Ты чего, в Нью-Йорке полжизни кладут, чтобы только с правильными людьми встретиться за обедом, а у нас...
       Многого из того, что говорил Морковин, Татарский просто не понимал. Единственное, что он четко уяснил из разговора — это схему функционирования бизнеса эпохи первоначального накопления и его взаимоотношения с рекламой.
       — В целом,— говорил Морковин,— происходит это примерно так. Человек берет кредит. На этот кредит он снимает офис, покупает джип "Чероки" и восемь ящиков "Смирновской". Когда "Смирновская" кончается, выясняется, что джип разбит, офис заблеван, а кредит надо отдавать. Тогда берется второй кредит — в три раза больше первого. Из него гасится первый кредит, покупается джип "Гранд Чероки" и шестнадцать ящиков "Абсолюта". Когда "Абсолют"...
       — Я понял,— перебил Татарский.— А что в конце?
       — Два варианта. Если банк, которому человек должен, бандитский, то его в какой-то момент убивают. Поскольку других банков у нас нет, так обычно и происходит. Если человек, наоборот, сам бандит, то последний кредит перекидывается на государственный банк, а человек объявляет себя банкротом. К нему в офис приходят судебные исполнители, описывают пустые бутылки и заблеванный факс, а он через некоторое время начинает все сначала. Правда, у госбанка сейчас появились свои бандиты, так что ситуация чуть сложнее, но в целом картина не изменилась.
       — Ага,— задумчиво сказал Татарский.— Но я не понял, какое отношение все это имеет к рекламе.
       — Вот здесь и начинается самое главное. Когда примерно половина "Смирновской" или "Абсолюта" еще не выпита, джип еще ездит, а смерть кажется далекой и абстрактной, в голове у человека, который все это заварил, происходит своеобразная химическая реакция. В нем просыпается чувство безграничного величия, и он заказывает себе рекламный клип.
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...