МИХАИЛ Ъ-НОВИКОВ
"Букер" любим литературно-художественной общественностью уже хотя бы за то, что каждый год, по осени, создает некоторый анекдот и обозначает около себя какую-нибудь новую сюжетную линию. Анекдотом на этот раз стало то обстоятельство, что "Букер" — последний. То есть, что я говорю, никакой, конечно, не последний, и будут еще, как обещает нам не прошедший в финал Анатолий Гаврилов, "парки и рестораны". Собственно, соль букеровского анекдота 1998 года и составила необыкновенная горячность, с которой уверяли публику деятели русского "Букера" всех сортов, масштабов и рангов в том, что уж с чем, с чем, а с этой-то премией ничего худого не случится. Но наша русская духовность по-буддистски недоверчива: чем громче и страстней уверения в том, что эта стена — белая, тем отчетливей различаем мы на ней черные пятна. "Белая-то она белая, да только какая же она белая? Вот одна точка черная, вот другая, да и там, в углу, что-то тоже темненькое". Это какое-то базовое свойство отечественной души, и не вовсе без оснований выработанное: чем тверже премьер-министр заверяет нас, что доллар был, есть и будет ходить в России и не запретят его никогда и ни за что, тем сильней наши сомнения.
И все-таки не в этих дурацких долларах дело. А просто, как указывал великий Ерофеев, немотствуют уста. А просто, как пишут авторы-букерианцы, писатели почвенного и подпочвенного направлений, разлита в воздухе некая грусть. Премия "малый 'Букер'" — эдакий молодежный филиал большого — в этом году присуждается "за значительный вклад в жанр мемуарной и автобиографической прозы". Но и шорт-лист "большой" премии изрядно отравлен данным неуклюже обозначенным жанром: номинированные тексты, так или иначе, либо тяготеют к нему, либо прямо ему принадлежат. Моду на квазидокументалистику ввел Довлатов, и в сильной степени мода эта была подкреплена перестроечным пафосом выговаривания наконец всей правды о большевиках. Вскоре, однако, вся правда была высказана, обличения сменились слезливейшей и, откровенно говоря, глупейшей ностальгией. Потом грянули мемуары шестидесятников, в порядке массовом, и среди них стали являться какие-то совсем уж недоразумения, вроде роскошно изданных томов Вознесенского или Ваншенкина. То ли вспомнить оказалось особо нечего, то ли то, что могло бы быть интересно, вспоминать не хотелось,— не знаю.
Наконец, этим летом появились воспоминания Эммы Герштейн. Вообще говоря, возраст автора — 95 лет — выводит ее книгу из зоны актуальной критики. Но вот в довольно-таки скучные, хотя и написанные на недосягаемом для последующих поколений вспоминателей культурном уровне мемуары вправлен датированный 1998 годом бриллиант: глава о Надежде Яковлевне, вдове Осипа Мандельштама. Страшная сила ревности, которой уже 70 лет, эпическая небоязнь "грязных" подробностей и, может быть, желание непременно удивить читателя сообщают этим страницам поразительную энергию. Версия последнего ареста О. Мандельштама в этих воспоминаниях высказывается такая: Осип и Надежда Мандельштам, находясь в подмосковном санатории, вовлекли в свои эротические игры жену какого-то советского начальника. Не названная в мемуарах дама сначала поучаствовала в необычных забавах, а потом сдала своих партнеров НКВД. Привет тебе, доблестный прокурор Кеннет Старр.
Если говорить о новых текстах, самое сильное литературное впечатление года — доклад означенного прокурора. Этот, по всей видимости, малоприятный господин помимо своей воли создал великий роман и обнаружил — выявил, как археолог статую,— потрясающий сюжет, который и через сто, двести лет будет волновать грядущих сказителей. История непреодолимой страсти, возникшей вопреки всему, вопреки барьерам обстоятельств, времен и мест, пробившей все эти барьеры, как стрела пробивает лист бумаги, оказывается, и не нуждается ни в каком другом языке, кроме как идиотский протокольный жаргончик прокурорского доклада.
Речь только об эстетической стороне дела: скандал с американским президентом неожиданно оказался литературой самого высокого разбора. Что касается этики, того, "приличен" или "неприличен" данный текст,— можно вспомнить знаменитое mot Сергея Михалкова. Вот как рассказывает об этом Б. Сарнов: "Когда какой-то остроумец назвал авторов нового гимна 'гимнюками', Михалков даже не обиделся. 'Гимнюки не гимнюки,— возразил он,— а петь будете стоя'".
Та же ситуация с докладом американского Порфирия Петровича: прилично не прилично, а читать будете, как приклеенные. Ни один "букеровский" текст не дает этой самой приклеенности. И никогда не давал. Наоборот, то, что вызывало грубый, животный, непрофессиональный, прямой житейский интерес, никогда не имело "на Букере" никаких шансов. На деле разговоры о конце английской премии — это скрытая критика букеровской литературной политики. Получается, что премия обозначает какую-то уходящую моду, дается за литературный антиквариат — и это, наконец, стало раздражать настолько, что за идею закрытия "Букера" ухватились. "Не дождетесь",— ответили нам и вычеркнули из списка финалистов и Нину Садур, и Сорокина. Оранжерейная, гидропонная словесность, культивируемая букеровской премией,— тупик. Если взять самый простой и честный критерий, силу воздействия, то злые признания Герштейн о культе безобразного, исповедовавшегося семьей Мандельштам, не говоря уж о похабном и трагическом докладе прокурора, весят больше, чем вся осточертевшая хорошая теплохладная, как Лаодикийский ангел, литература. Сочинительство — кража со взломом, кровосмешение и клятвопреступление, иначе оно — пустяк. Текст обязан быть диким и неудобным, как волчонок в квартире, как проблевавшийся в метро пьяница.
Как Достоевский. Солженицын. Ерофеев. Да мало ли? Сорокин. Галковский. Пелевин. Добродеев. Яркевич. Садур. Купряшина. Гаврилов. Петь стоя. Ручные романчики-болонки надоели всем, поэтому и пошли злорадные разговоры: дескать, лавку закрывают, да, может, и пора уже. Плюрализм (если кто помнит это самовитое, слюношипящее слово) — штука благороднейшая, но в литературе намерение быть справедливым ведет к анемии вкуса. И публику начинает волновать вздор: кто спонсор да отчего на банкете вместо обеих икр дали одну красную. Оно, впрочем, по-своему драматично, и при желании можно усмотреть и тут метафору всей нашей покоцанной жизни.