Не случайно Годзиллу порождает Франция — родина рационализма и ясных мыслительных категорий, которые в конце XVIII века отозвались гильотинами и маркизом де Садом.
Екатерина Ъ-Деготь
В фильме "Годзилла" все время идет дождь, что безнадежно портит его зрелищную сторону (являющуюся, как у ленты Мебиуса, единственной). Этому есть рациональное объяснение — на перегруженных улицах Нью-Йорка картину разрешили снимать только по ночам и на рассвете (видимо, за это авторы вывели нью-йоркского мэра крайне неприятным типом), и только ненастье могло послужить оправданием некиногеничному полумраку.
Однако дело, разумеется, не только в этом. Годзилла выступает в фильме символом неконтролируемой стихии, которая обрушивается на голову и от которой разве что зонтиком прикрыться. Например, чего-то вроде Эль Ниньо, природного феномена, залившего в этом году Америку тоннами дождевой воды (параноидальный страх перед Эль Ниньо был посильнее страха перед Годзиллой). Во всяком случае, принципиальный момент фильма состоит в том, что Годзилла — не враг человечества, а его безвинная жертва (будучи порождением преступных ядерных испытаний), которая не хочет убивать, а хочет только размножаться. Нельзя сказать, чтобы это первая картина такого рода, но "Годзилла", как фильм на крепкие три с минусом, демонстрирует, насколько эта экологическая идеология и эта эстетика терпимости укоренились в массах.
Новое экологическое сознание парадоксальным образом пользуется всем арсеналом элитарной кинотехники для того, чтобы массы незаметно призвать к опрощению. Так, движимый инстинктом охотника кинооператор с мощной видеокамерой едва-едва увертывается от многометрового мизинца левой лапы Годзиллы, зато искренний любитель амфибий и червяков, биолог с дешевой одноразовой мыльницей "Кодак", удостаивается нежного, долгого взгляда ей прямо в глаза.
Перед нами кинематограф конца ХХ века — кинематограф без образа врага. Выискивание в толпе премьерных зрителей особенно толстых и особенно длинных могло бы показаться глупой шуткой московских ведущих, но оно вполне в эстетике картины, которая уважение к Годзилле в самом деле распространяет на уважение к лицам "иного размера" и начинается с телекадров борьбы сумо. Тут следует иметь в виду, что в Америке много немыслимо толстых людей, и они подвергаются общественной дискриминации, тогда как в качестве японской национальной особенности должны были бы быть реабилитированы. Правда, отрицательный герой, мэр Нью-Йорка, тучен и маниакально ест конфеты, зато другой мерзкий персонаж, масленоглазый телеведущий, мал ростом, так что недостатки распределены равномерно.
Такими же оригиналами, как японцы, у которых сумо, выступают в фильме и французские контрразведчики,— с точки зрения американцев, представители крошечного, но гордого народа, который с оружием в руках будет защищать свое диковинное право пить крепкий кофе (так по сюжету). Франция, меж тем, является виновницей рождения Годзиллы (это ее ядерные испытания проводились в Полинезии), поэтому совершенно ясно, что уничтожить опасность распространения годзилл должны именно галльцы. Моральное право на победу имеют только виноватые и всепрощенцы, вроде биолога.
Все это означает, между прочим, и революцию в сюжете, незаметно случившуюся в масштабном массовом кино (да и не только кино). В первой половине нашего века еще был в силе кодекс чести авторов детективных романов, согласно которому, в частности, убийство никак не могло быть немотивированным и убийцей в последнюю, решающую секунду не мог оказаться маньяк,— тогда читатель, совершенно напрасно тративший свои логические способности, был бы крайне оскорблен. Причины и следствия еще подчинялись законам логики.
Все современные триллеры и даже детективы вопрос о чьей-то злой воле снимают сразу — искомый убийца всегда безумец, движимый людоедским инстинктом или специфическими детскими впечатлениями, которые заставляют его убивать только крашеных блондинок в фартуке в горошек. Дедукция и логика в его поимке не помогут, и детектив должен быть не мыслителем, а своего рода художником, и по отношению к маньяку применять не столько "абстракцию", сколько "вчувствование", если пользоваться эстетическими терминами начала ХХ века. С Годзиллой не надо бороться (заявляет биолог), его надо выманивать. Действия его совершенно бессознательны, включая расползание несметным потомством; разрушения случайны и должны быть приписаны исключительно биению хвоста — за это фильм ругают, но это-то и есть в нем главное и принципиальное.
Но из-за всего этого Годзилла совершенно не сексуален. Я имею в виду не только — непривлекателен, но и — сексуально неактивен (это вам не старомодный Кинг-Конг, хватавший белых женщин почем зря — а публика замирала в ужасе). Более того, он вообще (чему в фильме уделяется много внимания) размножается самооплодотворением. Все это потому, что он не вписывается в бинарную модель мужского-женского,— так же, как фильм (по замыслу авторов) не должен вписываться в такие бинарные модели нашего слишком категоричного века, как злодей-жертва, нормальный-аномальный, американцы-иностранцы и так далее. Между прочим, не случайно Годзиллу порождает именно Франция — как известно, родина рационализма и прозрачных, ясных мыслительных категорий, которые в конце XVIII века отозвались гильотинами, маркизом де Садом и прочими, по тем временам неслыханными гадостями Великой французской революции, тоже как бы Годзиллы.
Но если Годзилла с его размагниченным гендером не сексуален, еще менее сексуален этот некатегоричный фильм, где Годзиллу все-таки приходится убить, но как-то нехотя (и не до конца, как выясняется). Где плохо с категориями, плохо и с логикой,— отсюда и все катастрофические несообразности сюжета, в котором, например, Годзилла размером с Эмпайр стейтс билдинг прячется в подземных туннелях метро, а убивают его тем же самым оружием, которое раньше было против него бессильно. Своим масштабом этот абсурд поражает гораздо более, чем сам Годзилла.