1 июня — Международный день защиты детей. Защищать, разумеется, нужно беззащитных, а кто может быть беззащитнее сироты? Парадокс, однако, состоит в том, что чаще всего сами сироты от защиты отказываются. Корреспондент Ъ, писавший статью о беспризорниках (см. номер от 5 мая), не услышал от них ни одной просьбы о помощи. Более того, они, безусловно, считают государственную систему детских домов системой карательной. О том, защищают ли детей детские дома, рассказывает специальный корреспондент Ъ ВАЛЕРИЙ Ъ-ПАНЮШКИН.
Государственная политика
В Филимонковском детском доме для умственно отсталых решеток на окнах нет. Зато есть доска с рисунками и поделками населяющих дом детей. Там висит рисунок под названием "Наш детский дом". Неизвестный мне ребенок, в медицинской карте которого наверняка стоит диагноз "имбецильность", тщательно изобразив здание детского дома, пририсовал на окнах еще и черные решетки с прутьями толщиной в руку. Это я называю творчеством. Способность выражать свои чувства через придумывание несуществующих деталей.
Беспризорные дети, живущие в подвалах и на свалках, говорили мне, что любой детский дом — тюрьма. Они там чувствуют себя в тюрьме. И никакие глазированные сырки на полдник, никакие компьютерные классы, никакие теплые валенки не заменят детям свободы и ласки.
— Сфотоглафилуйте нас, позалуста, мы мус и зена.
Два ребенка неопределенного пола хватают нас за руки, как только мы входим на территорию Филимонковского детдома. Обоим лет по четырнадцать. Впрочем, возраст умственно отсталого ребенка на глаз определить так же сложно, как и пол. Они заглядывают нам в лица. Но беда в том, что душевнобольной ребенок не вызывает симпатии. Скорее смешанное чувство отвращения, жалости и стыда. Я знаю, что приласкать "муса" и "зену" некому, но мне стоит огромных усилий поднять руку и коротко погладить их по головам.
Не проходит и двух минут, как нас окружает толпа.
— Вы всех в книжечку записываете? Знаете, как меня зовут? Надя, вот как. Ой, де-евочка На-адя.
Только услышав имя, я понимаю, что передо мной девочка. Тем временем Надя продолжает:
— Я была на медкомиссии, мне сказали, что я красивая девчонка, и теперь я хочу стать врачом,— она говорит быстро-быстро, зная, что рано или поздно я перебью или перестану слушать, как перебивают и перестают слушать все.— А еще у нас на день рожденья каждому дают подарки, но я подарка не возьму, потому что мне подарка не надо, а надо только уйти отсюда в другой интернат, а здесь, если уйдешь, сразу ловят и кладут в изолятор.
— И что ты там делаешь, в изоляторе?
— Ничего, просто лежу. Только денег не дают на руки, а я бы купила себе магнитофон и новое платье, и музыку. А деньги они кладут все на книжку...
Я даже не могу отследить того момента, когда перестаю слушать Надю, отворачиваюсь, смотрю, как другая стриженая девочка ходит по двору на руках в мою честь, слушаю бесконечные рассказы про то, как скоро мальчик в очках уедет к брату в Пушкино работать мойщиком машин и какие сегодня всем выдали новые ботинки.
— А-а-а! — кричит истошно ребенок в новых ботинках и бежит по кругу.— А-а-а!
Эти дети больны. Никто их не любит. Когда им исполнится шестнадцать или максимум восемнадцать лет, они почти все переселятся во взрослые больницы для психохроников. И оттуда уже точно не выйти. Они будут бежать. Домой. А поскольку дома у них нет, бежать им придется в поселок Филимонки Московской области. В детский дом для умственно отсталых, где прошло их детство и где добрые нянечки, прежде чем отправить обратно в психушку, будут несколько дней кормить их и прятать, как прячут сейчас от меня за сараем мрачного мужчину с непропорционально большой головой.
— А-а-а! — следуя примеру кричащего мальчика, начинают кричать все дети. Воспитатели разводят их в разные стороны, успокаивают как-то, но первый мальчик все бегает по кругу и кричит: — А-а-а!
Я пишу это не для того, чтобы вызвать жалость. Не для того, чтобы читатель умилился и пожертвовал денег несчастным малюткам из Филимонковского детдома. Я пишу потому, что многие из этих детей здоровы. Да, у них есть некоторые отклонения. Да, они отстают в развитии от своих сверстников. Но если бы эти дети воспитывались в семье, если бы о них заботились, как заботятся о единственном чаде, если бы их лечили и занимались ими как следует — к совершеннолетию болезнь могла бы и отступить. Они бы выровнялись. Адаптировались. Нашли бы себе работу. Прожили достойную жизнь и умерли достойной смертью. Во всяком случае, более достойной, чем смерть в психиатрической палате.
Так говорит и директор Филимонковского детского дома Николай Иванович Фоменко. Этот большой энергичный человек нависает надо мной через письменный стол в своем кабинете и басит мне прямо в ухо:
— Это казарма! Мы считаемся детским домом для глубоко умственно отсталых детей. Вы видели здесь глубоко умственно отсталых детей?!
Я не видел.
— Американцы у нас проводили экспертизу. Ни в одном случае,— пауза.— Ни! В одном! Случае! Диагноз "имбецильность" не подтвердился.
— Какие,— спрашиваю я,— американцы?
— Не помню, не важно. Дети должны воспитываться в игре, а не в казарме. Нужно ломать систему. Государство должно уйти. Ограничиться пожарным и санитарным надзором. Самая опасная идея большевиков — воспитывать детей в коллективе. Отсюда не может выйти свободный человек! Только раб! Это государственная политика!
— Николай Иваныч, я согласен, но...
— Даже если у нас ребенок научается плотничать, его все равно помещают в психиатрическую больницу.
Стоп. Слова директора слишком напоминают мне предвыборные речи политиков. Я повышаю голос и спрашиваю:
— Назовите мне имя мальчика, который научился плотничать.
И тут напористый Николай Иваныч вдруг замолкает. Не помнит имени.
— Расскажите мне про конкретного мальчика Ваню Сидорова, которому был поставлен более тяжелый диагноз, чем нужно. Про мальчика, который мог бы вернуться к нормальной жизни, но вместо этого попал в психушку.
Директор молчит. Не помнит. Мямлит что-то про необходимость посоветоваться с воспитателем и психологом. Просит приехать через два дня, чтоб можно было успеть подготовить историю болезни. Переводит разговор на недостроенный новый корпус. Спрашивает, не может ли наша газета помочь ему найти деньги.
Боже меня упаси судить людей, работающих в детском доме для умственно отсталых. Я не смог бы продержаться на их месте и суток. Они, наверное, энтузиасты, подвижники, или им просто некуда больше идти.
Я только не понимаю, зачем директор Филимонковского детского дома хочет построить новый корпус? Зачем так старается расширить и укрепить систему государственных детских домов, к тотальному разрушению которой сам же и призывает?
Последняя надежда
В Москве возле станции метро "Таганская" "Надеждой" называется учебно-воспитательный комплекс, то есть, попросту говоря, детский дом, директор которого Вячеслав Юрьевич Ромайкин предпочитает называть свое заведение Домом детей.
— Это же очень хорошее слово — "дом детей". Я пытаюсь приучить своих ребятишек гордиться тем, что они — дети "Надежды".
Мы сидим у Ромайкина в кабинете. Директор детского дома пишет открытку одному из своих воспитанников: "Дорогой Андрюша, я тебя очень люблю".
— Чем же,— спрашиваю я,— гордиться-то?
— Особенно нечем, конечно,— Ромайкин улыбается.— Но нельзя приравнивать сирот к инвалидам. Они не должны чувствовать себя ущербными. Поэтому, например, мы не участвуем в спортивных соревнованиях среди детских домов, а соревнуемся только с обычными районными школами.
Учебно-воспитательный комплекс "Надежда" — со спортивным уклоном. Дети занимаются тут дзюдо, бадминтоном и акробатикой. Ромайкин считает, что спорт дисциплинирует, а дзюдо еще и вырабатывает бойцовские качества. Ромайкин служил капитаном на афганской войне. Тогда он гонял своих солдат в хвост и в гриву, и поэтому они почти все выжили. Сейчас он знает, что, если не тренировать детей и не заставлять учиться, они погибнут во взрослой жизни. Но только детей нельзя тренировать как солдат, и поэтому Ромайкин пишет им добрые открытки, живет в детском доме почти не выходя, а перед отбоем обходит все палаты и каждого ребенка целует на ночь в макушку.
Он знает их всех по именам. Помнит, кто откуда пришел. Помнит, какие у кого отметки. Водит их за руку обедать и ужинать. Иногда дети, по принципиальным соображениям учащиеся в простой районной школе, приходят к Ромайкину и говорят:
— Папа,— они все зовут его папой,— наш класс идет в театр. Надо сдать по десять рублей.
А зарплата у Ромайкина маленькая. А детей семьдесят человек. А в бюджете детского дома не предусмотрены расходы на театр, потому что сирот водят в театр бесплатно, группами, строем. Но директор Ромайкин не может позволить своим детям строем ходить в театр на благотворительные спектакли для сирот и инвалидов. Они же нормальные дети. Умные и талантливые. Им же обидно, что вот нельзя пойти в театр с классом. И тогда Ромайкин собирает своих сотрудников, сотрудники скидываются и дают детям на театр чуть ли не четверть своей зарплаты каждый. Потому что дети имеют право на радость. А радость бывает совсем не от набитого желудка.
— Беда в том,— говорит Ромайкин,— что государственная система детских домов рассчитана на воров. Я понимаю, почему отдельно выделяются деньги на питание, отдельно на одежду, отдельно на ремонт. Потому что, если директор — вор, ему будет красть сложнее. А что делать, если я не вор? Я должен истратить на питание каждого ребенка тридцать два рубля в день. Ни один ребенок не съест столько. Мы же покупаем все оптом. Дети называют меня папой, но папа — это человек, который приносит деньги в семью и думает, как эти деньги потратить. А я вынужден выкидывать каждый день еду ведрами, но не могу купить своим детям новых маек. Какой же я после этого папа?
Мы идем ужинать. Смешной лопоухий мальчик ведет меня за руку и сажает за свой стол. Всеобщее оживление. Крохотные девочки носятся с огромными чайниками: ухаживают за братьями и сестрами. Можно было бы посчитать это эксплуатацией детского труда, но разве в вашей семье дети не помогают на кухне?
У Ромайкина дети делают все. Моют, убирают, помогают с ремонтом. Время от времени приходит какая-нибудь комиссия и заявляет, например, что нельзя заставлять детей мыть туалеты. То есть комиссия имеет в виду, что туалет в детском доме должен быть местом заведомо антисанитарным. А в ромайкинском детском доме туалеты чистые. Дом тем и отличается от общественного учреждения, что туалеты там достаточно чисты, чтобы можно было попросить ребенка вымыть их, не опасаясь, что малыш заразится стафилококком.
— Я ем-ем, ем-ем,— говорит мой маленький лопоухий сосед, смешно уплетая макароны по-флотски.— Ем-ем, а сердце у меня все равно слабое.
Ромайкин расскажет мне потом, что у мальчика порок сердца. А еще Ромайкин расскажет, как хотел поработать в комиссии по делам несовершеннолетних, чтобы хоть как-то попытаться улучшить систему, но комиссары сказали, что директору детского дома заседать в комиссии, решающей судьбы детей, нельзя.
Наступает ночь. Ромайкин переодевается в спортивный костюм и домашние тапки, и мы идем по палатам желать детям спокойной ночи. Мальчишки, конечно, как всегда, подрались. Кому-то разбили нос, и Ромайкин долго успокаивает пострадавшего, гладит по голове и говорит, что до свадьбы заживет. Он уверен, что у мальчика будет свадьба. Он уверен почему-то, что сразу по выходе из детдома мальчик не сядет в тюрьму.
А в той палате, где спят взрослые девочки,— драма. Две юные кокетки ушли гулять после ужина и не вернулись к отбою. Воспитательница уже час ищет их по окрестным подворотням.
— Зачем же вы отпускаете их,— спрашиваю я Ромайкина.— Заперли бы под замок — и дело с концом.
— А разве,— Ромайкин явно нервничает, как добрый папаша, взрослая дочь которого слишком задерживается вечером,— разве можно их запирать? Вот если бы у вас была пятнадцатилетняя дочь, вы бы ее запирали? Трясешься, конечно, каждый вечер, но отпускаешь.
Через пять минут девочки приходят. Говорят, что заболтались во дворе с ребятами. Опоздали на пятнадцать минут, а потом боялись возвращаться, пока совсем не замерзли.
— Ладно,— говорит Ромайкин,— ложитесь спать. Разборки отложим до завтра.
Мы идет по темному коридору. Из малышовой палаты высовывается вдруг голова давешнего лопоухого и говорит мне шепотом:
— Дядя Валера, оставь мне свой телефон. Я тебе буду звонить очень редко, но у меня будешь ты, а у тебя буду я.
Я секунду раздумываю. Сначала мне кажется, что нужно соврать в номере какую-нибудь последнюю цифру, но потом мне становится стыдно за эту свою мысль, и я называю все цифры правильно.
Полночь. Мы сидим в кабинете Ромайкина и пьем кофе. Ромайкин рассказывает мне, что можно было бы перестроить под детские дома сотни пустующих пионерских лагерей и получилось бы недорого. Что можно провести отбор среди уволенных по сокращению армейских офицеров и найти уж как-нибудь добрых и честных. И они были бы благодарны. И жили бы рядом с детьми. И дети воспитывались бы почти как в семьях.
Дверь тихонько открывается. На пороге стоит одна из тех девочек, которые опоздали к отбою.
— Папа, можно с тобой поговорить?
— Садись,— говорит Ромайкин.— поговорим.
Мы долго разговариваем о том, что будет, когда эта девочка совсем вырастет и станет жить самостоятельно. Ромайкин мечтает о том, как она поступит в педагогическое училище, как после училища, или даже после института, вернется сюда и станет помогать растить детей.
Беда только в том, что согласно государственной программе девочку эту учат на швею-мотористку. Но Ромайкин знает, что пятнадцатилетние швеи-мотористки никому не нужны, а нужны зато, и даже очень, хорошие воспитатели в детские дома. Последняя надежда государственных детских домов — в хороших людях. Если бы таких людей не было, система давно бы развалилась. И чтобы детский дом перестал быть казармой, нужно искать людей, а не деньги.
Потемкинская деревня
— Денег хватит. Я абсолютно уверен в завтрашнем дне. Австрийцы обещали кормить нас сколько надо, но, я думаю, мы и сами найдем благотворителей.
Я прогуливаюсь с директором детской деревни SOS-Томилино Леонидом Львовичем Митяевым по аккуратным дорожкам означенной деревни среди аккуратных домиков.
— Герман Гмайнер,— говорит Митяев,— придумавший детские деревни в Австрии пятьдесят лет назад, сообразил, что искать богатых спонсоров не нужно, а лучше собирать с миру по нитке. Многие друзья нашей детской деревни жертвуют всего по тридцать рублей в квартал. Так что деньги нам присылают даже бабушки-пенсионерки.
Детская деревня в Томилине — это детский дом. В ней четырнадцать семикомнатных коттеджей. В каждом коттедже живет "мама" с десятью детьми. "Мамам" платят зарплату около двух тысяч рублей в месяц — запредельные для детдомовской воспитательницы деньги.
— Труднее всего,— Митяев ведет меня на лавочку в тени сосен,— найти "мам". Это ведь своего рода служение.
Для того чтобы стать "мамой" в детской деревне, женщина не младше тридцати пяти и не старше сорока двух лет, незамужняя и не имеющая детей, должна пройти кучу собеседований и тестирований. Это очень тяжело.
— А хорошо ли,— спрашиваю я,— что дети воспитываются в неполноценных семьях?
— Может, и нехорошо,— отвечает Митяев.— Но опыт 128 стран, где уже есть детские деревни, показывает, что замужние женщины не могут делать эту работу. И мужчины не могут. И молодые девушки. Ведь лучше все-таки неполноценная семья, чем совсем никакой. Впрочем, согласно уставу деревни директор обязательно должен быть женатым мужчиной, иметь детей и жить в деревне постоянно, чтобы сироты каждый день имели перед глазами модель нормальной семьи. Вот я и живу.
— А хорошо ли,— спрашиваю я снова,— что коттеджи, в которых живут дети, обставлены импортной мебелью и разными бытовыми приборами? Дети привыкнут к хорошему, а что потом?
Митяев пожимает плечами:
— Мы просто пытаемся создать в наших искусственных семьях тот уровень благосостояния, который свойствен средней семье в данном регионе. Чтобы дети не избаловывались, но и жили нормально. Ведь у многих в Москве есть хорошая мебель, видеомагнитофон, стиральная машина и роликовые коньки. Мы вот строим сейчас еще одну детскую деревню в Орле, и там, конечно, будет победнее.
Про видеомагнитофоны и ролики надо разъяснить. На самом деле "мамы" покупают все эти предметы роскоши сами. Раз в месяц администрация выдает "мамам" деньги на еду и одежду для детей, а дальше "мамы" распоряжаются этими деньгами сами. Они могут, например, сэкономить на разносолах и тряпках, но зато купить ролики. Или не покупать роликов, но зато купить икры.
Благодаря этому за два года существования детской деревни в Томилине разные дома и разные семьи стали отличаться друг от друга. Одна "мама" верующая, и весь дом увешан иконами. Другая — бывшая научная сотрудница, и дом завален книгами. Третья — очень простая деревенская женщина, и в ее доме нет книг, но шторы, подушки и люстры сплошь украшены какими-то рюшечками ручной работы.
Еще дети не обязаны покидать Томилино по достижении совершеннолетия. Юноша или девушка может жить в деревне до двадцати трех лет, правда, при этом нужно где-то работать и приносить часть зарплаты в семью.
— А хорошо ли...— я чувствую, что просто уже придираюсь к идее детских деревень, которая действительно хороша и действительно является для сирот спасением.
— Что? — улыбается Митяев.
— Да как вам сказать?..
— Да говорите как есть.
— Ну что потемкинская деревня!
— В каком смысле?
— В том смысле, что взяли кучу денег, пусть даже австрийских или благотворительных, и, вместо того чтобы разделить на всех по копейке, устроили счастье в одной отдельно взятой деревне.
И тут мы с Митяевым начинаем считать. В государственном детском доме на одного ребенка приходится полтора человека обслуживающего персонала. А в детской деревне в Томилине — один взрослый на трех с половиной детей. То есть на высокие зарплаты "мам" в конечном итоге уходит меньше денег, чем на нищенские зарплаты бюджетных воспитательниц.
В государственном детском доме на прокорм одного ребенка уходит тридцать два рубля в день. А в детской деревне в Томилине — двадцать пять. Дети едят лучше. В коттеджах нет отвратительного запаха столовки. И "мамы" ухитряются еще экономить на видеомагнитофоны.
— Почему? — спрашиваю я Митяева.
— Не знаю,— говорит Митяев.— Наверное, потому, что не воруют.
Строительство четырнадцати коттеджей, конечно, очень дорого, но если посчитать все деньги, необходимые государственным детским домам на ежегодный ремонт, и приплюсовать их к стоимости самих государственных детских домов и если представить себе, что в ближайшие десять лет ремонтировать добротные томилинские коттеджи не нужно, а мелкие неполадки семьи устранят своими силами — то и здесь получается, что Томилино дешевле.
Дешевле! Дешевле! Хороший детский дом с евроремонтом, видеомагнитофонами и стиральными машинами, детский дом, где сироты живут в атмосфере почти семейной, детский дом, откуда не выгоняют в восемнадцать лет, где учат самостоятельной жизни — такой детский дом дешевле детской казармы.
И это естественно. Свобода вообще всегда дешевле неволи.