Премьера "Саломеи" в драмтеатре

Уайльда сделали родным и русским

Роман Виктюк поставил "Саломею"
       Зрителям третьего Международного фестиваля имени Чехова, вот уже полтора месяца продолжающегося в Москве, может показаться, что собственно столичная театральная жизнь замерла. Но никакая плотность гастрольных спектаклей не может остановить естественное течение московского сезона. И даже в условиях жесткой конкуренции со звучными именами мировой сцены некоторым "местным" театрам удается собрать полные залы. На премьере "Саломеи", поставленной Романом Виктюком в собственном театре, в зале яблоку было некуда упасть.
       
       Начало любого спектакля Романа Виктюка предсказать несложно. Свет в зале выключать не будут, а на сцене не зажгут,— поэтому первые вышедшие на подмостки персонажи будут смотреться темными безлицыми фигурами. Они будут медленно, очень медленно блуждать по сцене, чуть слышно шурша одеждами или задевая детали оформления. Они будут бояться произнести первое слово, и чем настойчивее будут они длить этот пролог-молчание, тем тяжелее потом им дадутся первые реплики пьесы,— будь это стряпня какого-нибудь малоизвестного итальянца или хотя бы даже "Саломея" Оскара Уайльда.
       Пересказывать спектакли Виктюка бессмысленно. Концепции их укладываются, как правило, в одну строчку. Его стиль сложился не сегодня, и на все посягательства критиков он с полным правом может ответить: не ходите, не тратьте время, вы же можете написать, не видя и не раздражаясь. Про текучие силуэты, про апологетику запретной, подпольной любви, про томительные и многозначительные паузы, про так называемую поэзию порока, про обесцвеченные голоса актеров и их глаза, смотрящие в зал невидящим взглядом, про загадочно-надменных мускулистых андрогинов и стареющих, растерянных женщин, про атмосферу, которую обыкновенно называют пряной, про тяготение к кэмпу, про декоративную экстравагантность и изощренные музыкальные партитуры, про праздничные поклоны и непременный на каждой премьере новый пиджак режиссера — про все эти составные части стиля Виктюка написано столько (со знаком "плюс" или со знаком "минус" — зависит от вкуса сочинителя), что рецензенты могут абзацами передирать собственные отчеты о прошлых премьерах.
       Режиссуру Виктюка можно сравнить с нагреванием в микроволновой печи. Холодное блюдо, составленное из фирменных примет собственного стиля, он каждый раз пытается "разогреть" собственным энергичным, но неуловимым посторонним глазом усилием. Иногда получается, иногда — нет. На этот раз получилось: про "Саломею" можно сказать, что это самый удачный со времен знаменитых "Служанок" спектакль Виктюка. Потому как вышеуказанные составные сложились в гармоничной пропорции. Мрачное шоу Виктюка в меру медлительно и в меру динамично, в меру изящно и в меру безвкусно. Его многолетние поиски новой чувствительности здесь выглядят искренне.
       Строчка, которая заключает концепцию постановки, в данном случае выглядит так: царевну Иудейскую режиссер отождествляет с молодым лордом Альфредом Дугласом, Бози, за связь с которым Уайльд был посажен за решетку. Посему пьеса "Саломея" дополнена сценами суда над Уайльдом и изгнания его из светского общества. Дворец Ирода для Виктюка та же лондонская гостиная, а окружение писателя легко превращается в гвардию похожих на огромных тараканов иудейских воинов.
       Поставь Виктюк саму пьесу, без биографической "рамки" и назначь он на заглавную роль мужчину, спектакль стал бы очередной манифестацией гомосексуальной субкультуры и не более того. Подмена полов была бы еще одним предсказуемым режиссерским приемом. Превратив факт биографии автора в решение пьесы, Виктюк отгородил себя от презрительных упреков,— отважится ли кто бросить камень в Уайльда? А заодно оправдал монотонное произнесение текста "Саломеи", который обычно провоцирует декламировать его нараспев и полузакрыв глаза. Под текстом пьесы сам собой "проступает" непроизносимый со сцены "De Profundis", послание из тюрьмы, написанное Уайльдом в заключении. И редкий запас критической иронии устоит перед этим глотком неподдельной печали и неподдельного, простодушного страдания. Прав был Корней Чуковский, давным-давно заметивший: "Мы, русские, как-то небрежно и скучая проходили мимо Уайльда, когда он являлся перед нами как эстет, как апостол наслаждений. Но когда мы услыхали от него этот гимн о счастье страдания — мы закричали: он наш; мы раскрыли ему сердца, и Оскар Уайльд уже давно наш русский, родной писатель".
       ПАВЕЛ Ъ-СИГАЛОВ
       
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...