Люди принципиально употребляют и принципиально не употребляют наркотики — по одним и тем же причинам.
Золото Маккенны
Давно уже один из главных психоделических идеологов Теренс Маккенна заметил, что наркотики человеку не нужны. Точно так же, как и почти все остальное.
Вернемся во времени всего лишь на тысячу лет. Европа тогда не знала чая, кофе, табака, специй, пороха, картофеля и многих других вещей, без которых наша жизнь теперь немыслима. И ничего. Жили же как-то. При этом тогдашняя цивилизация почти не отличалась от теперешней, и люди считали ценным все то, что считают ценным сейчас.
Дальше начинается чистый маркетинг. Какой-нибудь герцог первые несколько месяцев давясь грыз сахар просто потому, что это любимое лакомство турецкого султана, а потом втягивался и начинал выкладывать за этот ненужный продукт пятьсот золотых ежегодно. И не стоит обвинять в случившемся рекламу. Человечество всегда любило создавать мифы, а рекламный бизнес просто поставил создание мифов на профессиональную основу. Для мифотворчества даже не стоит выяснять, почему человек стремится к благоденствию или наоборот. Достаточно просто пользоваться его стремлением, как пользуются автомобилем те, кто понятия не имеет об устройстве двигателя внутреннего сгорания. Здесь Теренс Маккенна переходит к политическим обличениям, утверждая, что подсаживать людей на что бы то ни было — безнравственно.
Позволю себе не согласиться. По сути дела, цивилизация — это и есть постоянное привыкание людей к чему-то новому. Трагичность наркомании заключается не в том только, что цивилизация от наркомании рискует погибнуть, а в том, что на этот раз осваиваемое цивилизацией вещество предназначено как раз таки для отказа от осваивания нового.
Представьте себе памперс. Сам по себе он является просто куском марли. Однако же родитель, памятуя, что "здоровая-кожа-счастливый-малыш", покупает чаду не марлю совсем, а — за тридцать копеек — здоровье и счастье. Если же в счастье превращается не кусок марли, а отвар маковой соломки или диэтиламид лизергиновой кислоты, мы называем это болезнью и социальным злом.
Почему бы? Наркотики в некотором смысле являются идеальным товаром. Если, рекламируя жвачку, нужно уговорить покупателя попробовать ее, а потом надеяться, что жвачка покупателю понравится, то в случае с наркотиками нужно просто уговорить попробовать, и вне зависимости от того, понравится или нет, клиент будет обречен покупать вещество до самой смерти. Поэтому наркотики и запрещены — как оскорбление свободе. Как нечто, что, попробовав раз, волей-неволей приходится есть всю жизнь.
Но это не главное. Главное, что, покупая автомобили, пользуясь телефоном, жуя жвачку и бережно складывая в бумажник зеленые портретики Авраама Линкольна, мы приучаем наших детей не воспринимать вещи такими, какие они есть. Мы сами считаем и учим наших детей считать каждую вещь мифологемой. Цивилизация — это набор мифов. Как только мы перестанем верить в них и создавать новые вместо отмирающих, мир рухнет. Мы окажемся лицом к лицу с бессмысленностью жизни и необходимостью смерти.
Опиум для народа
Младенец не задумывается. Он просто живет и все, никогда не задавая себе вопроса "зачем?". Когда же годам к двенадцати вопрос "зачем?" возникает в лохматой его голове, бедный малыш не находит ответа в окружающем мире. Потому что ответа нет. Потому что мы, взрослые, со всеми нашими политиками, экономиками, бизнесами, культурами и прочими именами газетных рубрик, не знаем ответа на вопрос "зачем?", а всего лишь научились от этого вопроса отвлекаться.
Подражая нам, малыш тоже отвлекается. Но, не имея таких прочных связей с миром, как работа, семья и любовница, делает это самым радикальным и самым, как все радикальное, простым способом. Он уходит из этого мира в мир наркотических грез.
"Остановись, ты погибнешь!" — кричим ему мы. Но он смеется нам в лицо: "Разве вы не погибнете? С каких это пор люди бессмертны?"
Мы говорим ему, что, попав в зависимость, он потеряет свободу. Но он смеется нам в лицо еще раз: "Что вы называете свободой? Осознанную необходимость ходить в школу?"
"Постой! — кричим мы. — Ты потеряешь любовь!"
"Что вы понимаете в любви, старые импотенты? Вы пробовали когда-нибудь заниматься любовью под кокаином?" (Сам-то малыш заниматься любовью под кокаином не пробовал, но Шэрон Стоун в фильме "Основной инстинкт" рассказывала ему, как это хорошо, а Шэрон Стоун малыш верит больше, чем нам.)
Какие еще есть аргументы? "Ты не сможешь найти работу"?
Тут уже хохот малыша становится гомерическим. Он говорит, что не хочет работать младшим менеджером в компании "Сидоров анд санз лимитед". Он хочет быть Куртом Кобейном. И даже лучше Курта Кобейна. А Курт Кобейн употреблял наркотики.
С некоторым опозданием мы понимаем, что мир наркотических грез может быть даже еще самодостаточнее того мира, который мы считаем реальным. Самодостаточнее потому, что в реальном мире нет ничего обязательного. Можно не пойти на работу, можно обмануть и предать. Можно, наконец, сомневаться в существовании Бога, а следовательно, не думать, что Бог за все это потом накажет.
В мире же наркотических грез бог, несомненно, есть. И этот бог — наркотики. Слишком жестокий бог и слишком требовательный? Да, но разве не жестоким и требовательным был Бог Адама и Иова? Это не аргумент.
Можно сказать еще, что он ведет своих адептов к смерти. Но разве не так же ведет к смерти Аллах своих мусульман?
Беда в том, что мы не можем показать малышу нашего Бога. А он может показать нам своего. Мы не можем представить отчетливого смысла жизни. А он может: смысл в том, чтобы достать новую дозу.
Война мифов
Стало быть, война. Когда мой девятилетний сын подрастет немного, и придет пора бояться за целостность его вен, я постараюсь не забыть следующее.
Речь идет не о том, что я знаю, как надо жить, а он нет. Речь идет о том, что я считаю свою систему мифов более интересной и более человечной.
Да, я хочу объяснить своему ребенку, что жить в мире людей интересней, чем в мире наркотических грез, хотя и там и там жизнь бессмысленна и в обоих случаях смерть неизбежна.
Да, я хочу навязать ему свою систему мифов. Это война мифов. Я опытнее, и поэтому мои мифы могут победить.
Первым делом надо провести рекогносцировку. Будет ли мой сын в двенадцать лет доверять мне или будет заведомо каждое мое слово считать ложью? Не знаю. Если будет доверять, я стану говорить с ним прямо. Если не будет доверять, я по законам военного времени стану выворачивать каждую свою мысль наоборот. Что он будет любить в двенадцать лет? Кто из читающих эти строки знает, за что их ребенок готов пойти на смерть? А ведь готов же за что-то! Выяснить. Выяснить и объяснить, что если он уйдет в мир наркотических грез, то, что он любит, старый, например, заштопанный плюшевый мишка, останется здесь, в мире людей. Чего мой ребенок будет в двенадцать лет бояться? Темноты? Тогда я расскажу ему, что в наркотических снах его ждет темнота. Одиночества? Тогда я поселю одиночество в его наркотических грезах.
Главное не льстить себе. Не принимать его безразличное послушание за доверие. Не думать, что он устроен проще меня. Не верить, что его внутренний мир прозрачен для моих вопросов. Слушать его. Наблюдать за ним. Замечать каждую мелочь, но не сметь при этом оскорбить его слежкой. То есть искренне интересоваться им и любить его изо всех сил.
Поможет ли это? Смогу ли я все это сделать? Если нет, я обращусь к людям, профессионально занимающимся войной мифов,— психологам, педагогам. Только хорошим. И пусть их усилия будут не вместо моих, а вместе с моими.
Смогу ли я победить? Не знаю. В какой-то псевдокитайской книге я прочел однажды историю о том, как учитель предложил ученику вытянуть руку и ждать, пока на ладонь сядет птица.
— А если не сядет? — спросил ученик.
— Значит, не сядет... — ответил учитель, вздыхая.
На самом деле моя мечта заключается в том, чтобы не вести с сыном кровопролитной войны мифов, а просто рассказывать ему о том, что памперс — это кусок марли, автомобиль — кусок железа, роза — цветок, дуб — дерево, воробей — птица, Россия — наше отечество, смерть неизбежна.
Правда, я очень боюсь, что малыш не выдержит этой столь захватывающей меня отчаянной бессмысленности мира. Не выдержит и уйдет в мир грез, оставив меня одного.
— Что если он уйдет? — спрашиваю я учителя.
— Значит, уйдет... — отвечает учитель, вздыхая.
ВАЛЕРИЙ Ъ-ПАНЮШКИН