В Мраморном дворце, филиале Государственного Русского музея, открылась большая ретроспектива Соломона Россина. Легенда ленинградского андеграунда представляет свои работы в России после 14-летнего перерыва. Параллельно Россина показывает склонная к хорошей живописи питерская Namegallery. Кира Долинина считает, что атака удалась: Россин триумфально вернулся в словарь того самого петербургского текста русской культуры.
На вернисаже в Русском музее Соломон Россин говорил слова благодарности по-французски. Действительно, он скоро вот уже больше 20 лет как живет в маленьком городке в Бретани, и ему есть за что благодарить страну своего нового обитания. Но живет "Россиным" — а это имя было придумано 25-летним Альбертом Соломоновичем Розиным как посвящение себя своей стране — не СССР, конечно, но России. Жест, конечно, позерский, но для уроженца Гомеля, бежавшего с семьей на Урал, а потом уже самостоятельно отвоевывавшего право учиться живописи в Ленинграде и Москве, чрезвычайно отрефлексированный. Если учесть еще, что принятие псевдонима "Соломон Россин" совпало по времени с куда более отчаянным и судьбоносным шагом — отъездом после окончания Строгановского училища в Архангельскую область, — то и пафос явно сдувается. Какой тут пафос, если в 1963 году, после разгрома Хрущевым "пидарасов"-модернистов, пишущий экспрессионистические картины еврейский мальчик отправляется не в Тьмутаракань, конечно, но в село Верхняя Тойма на ссыльном Севере, учительствовать и становиться большим "русским художником".
И он этим большим русским художником стал. Потому что замахнулся сразу и на все: из Верхней Тоймы пойдут основные темы его творчества — отверженность, одиночество, насилие и его жертвы, величие маленького человека, реквием, разговор с первыми именами европейского искусства, античные мифы, библейские сюжеты. Все это наполнит словарь его живописи на долгие годы, что сделает почти неважной датировки его работ, выстраивание их по хронологическому принципу, но продиктует длиннейшие внутренние сюжетные связи, из которых так интересно ткать разные главы этого бесконечного русского романа.
Искусство Соломона Россина, несмотря на все свои чрезвычайные живописные доблести, очень литературно. Не в смысле укладывания в каждую картину максимального количества повествовательности, сюжетности, а в смысле количества письменных текстов, стоящих за ним. Это искусство, мыслящее себя под Гоголем, Толстым, Достоевским, Пушкиным, Кафкой, Хемингуэем, Чеховым, Василем Быковым и даже Василием Беловым ровно в той же степени, что под Рембрандтом, Брейгелем, Гойей, Пикассо, Максом Бекманом или Оскаром Кокошкой. Разговор с ними может быть открытым, с цитатами и отсылками, а может быть отстраненным, как бы несущественным.
Россин, конечно, легенда ленинградского андеграунда, но легенда почти стершаяся. Вроде бы так не должно было быть: из своей Тоймы он вернулся через два года, в 1965-м. Но вернулся не в сам Ленинград, а поселился в самой странной из императорских резиденций, усугубленной наличием закрытого ядерного института, — Гатчине. Очень много ездил по стране, сторонясь больших городов и предпочитая совсем не курортную провинцию. А когда поселился в Ленинграде, оказался в самом узком переулке города, на улице Репина, больше похожей на улочку средневекового города, чем на престижный квартал имперской столицы.
Он не сторонился общественных инициатив — был активным участником и даже членом выставкома Товарищества экспериментального искусства (ТЭИИ) в 80-х, много времени проводил с членами философского кружка Татьяны Горичевой и Виктора Кривулина. Мог себе позволить осадить гэбиста, оравшего на художников во время приема выставки, тихим: "Вы думаете, что искусство создается в ящиках вашего стола?". По силе художественного высказывания мог бы быть одним из первых культурных диссидентов Ленинграда. Но не был — и вполне сознательно. Его искусство никогда не выступает против чего-то, оно все обращено вовнутрь. Он мог себе позволить писать советскую икону Зою Космодемьянскую, евреек из гетто и казненного большевиками митрополита Вениамина, исходя из того, что все они жертвы бесчеловечных режимов, и в смысле вечности тематики равны другим его героям — блудному сыну, Христу, Богородице, даме с собачкой, детям, юродивым, павшим в бою или умершим в своей постели. На Западе в нем видят художника, вышедшего из советского морока, но здесь, сегодня, он кажется пришельцем из иного, вневременного, мира. Поэтому и интересен куда больше заслуженных художественных борцов с режимом, отдавшим подчас свой талант на службу именно этой цели. Когда-то французы сочинили выставке Россина роскошное название: "От Пуссена до колхоза". Очень привлекательно, но совершенно неверно. При наличии в его живописи и Пуссена, и колхоза, она вообще не о том - она о бесприютности души. Сам он выразился точнее: "Я — вечный жид, освещенной русской печалью".