Главным положительным героем последнего уик-энда был Борис Немцов, который и во "Времени", и в "Зеркале", и в "Итогах" предстал в абсолютно романтическом образе, которого не смог разрушить даже его диалог с Евгением Киселевым о естественных монополиях. Всенародная любовь к Немцову в самом деле пока безгранична, чему доказательством был и Николай Сванидзе, который совершенно утратил самоконтроль и договорился до словосочетаний типа "бархатный взгляд первого любовника и дерзкая улыбка дуэлянта". Сванидзе, кажется, стилизовал отношения Немцова с "прикрывающим его Чубайсом" под дружбу пылкого провинциала д`Артаньяна и его опытного друга графа де ла Фер (Черномырдин тогда, видимо, Портос, а из Якова Уринсона, судя по интервью с ним, можно выкроить Арамиса). Это бы полбеды, но комментарии самого Сванидзе были столь же романтичны — он благородно отметал всякие подозрения, не затруднившись их хотя бы аргументированно опровергнуть: "Немцов и Чубайс — единомышленники, а не противники. Для Немцова это назначение — шанс, а не политическая смерть". И бархатный взгляд — уже самого Сванидзе.
Созерцание этих бархатных взглядов было, впрочем, единственной приятной частью моих телевечеров. Временно приняв из рук коллеги Тимофеевского эстафету телесозерцания, я, увы, не предполагала, какие меня ждут трудности. На непрофессиональный взгляд, господа Доренко, Сванидзе и Киселев более чем различны, да и чувство неловкости от программы каждого из них испытываешь в весьма разной степени; но, вглядевшись и вслушавшись поневоле профессионально, приходишь к выводу, что различия эти не так уж значительны, чтобы их хотелось описывать. А тон высказывания — главное, что от программ в памяти и остается — у всех троих почти одинаков. Это насупленная тревожность, но (важный нюанс) демонстративно приструненная некоей высшей волей, проще говоря цензурой. Ведущий и горестно ей повинуется, и героически нарушает запрет, намекая на нечто ужасное; при этом он дает понять, что всего сказать не в силах. Достигается это обычно выражением некоторого страдания, возникающего от мучительной необходимости сдерживать себя.
Это может быть сделано грубо: таково сардоническое "Всего вам доброго!", которым Доренко традиционно заканчивает последний, всегда пугающий сюжет (на сей раз речь шла о криминальном прослушивании пейджеров, и Доренко жестом фокусника извлек из-под стола свой). Это может быть сделано подчеркнуто тонко: так Сванидзе изъясняется намеками, странноватым построением своей передачи, где, как в последний раз, сюжет про фильм "Кавказский пленник" может перекликаться с историей пленника реального, а музыка фламенко — служить метафорой, видимо, опять-таки Немцова (впрочем, тут так все тонко, что недолго и ошибиться). Это может быть сделано и весьма патетично: гордое и гневное сознание собственной правоты, вынужденно сдающейся правилам (то ли вежливости, то ли цензуры), является узнаваемым стилем ведущего "Итогов" — хотя он делит его, например, с Владимиром Познером.
Главным моментом всей этой игры всегда является намек на некие высшие интересы, что есть сейчас, видимо, центральная фигура властной риторики. К ней по-своему присоединяются и mass media, поскольку разговор об "интересах" или тем более предложение их отгадать делают речь, безусловно, интересной.
На то, насколько эта риторика стала общепринятой, указал самый нестандартный по отношению к нынешней норме голос недели — выступление Андрея Козырева в пятничном "Герое дня", посвященное тогда еще гипотетическим итогам саммита в Хельсинки. Павел Лобков, блеснувший, как всегда, остротой ("подписка о невступлении в НАТО"), задавал Козыреву вопросы — искренне или нарочно — исключительно в терминах конфронтации — "Чего Россия может добиться?" и "Как на них нажать?", — от чего Козырев явно испытывал неловкость. Но на споры о постановке вопроса в телеэфире времени никогда не бывает, так что Козыреву оставалось лишь выступать с позиций скучного, нормального, невеликодержавного здравого смысла: интересы России не в том, чтобы их ревниво блюсти, а в том, чтобы стать равноправным партнером, а для этого перестать настаивать на своей особости, не выступать с позиции силы, не истериковать о натовской угрозе и забыть о своем величии.
Последнее не дается ни стране, ни ее телеведущим. Доренко в своем комментарии к саммиту оперировал терминами "мы" и "они" и говорил о лицемерии Запада. Без жалобной ноты ("нас не взяли") речь о лицемерии Запада не обходится, но Доренко ее подпустил, к сожалению, при помощи отрывка из речи президента. В программе Киселева саммит был описан как соревнование: корреспондент посетовал, что Америка "может себе позволить и инвалидную коляску", а последовавший сразу за этим анонс фильма о супругах Розенберг (которые, как выясняется, вроде бы и не передавали СССР ядерные секреты и казнены были ни за что) подтвердил, что повеявший в эфире легкий антиамериканский бриз не был иллюзией.
Вопрос о величии стоял и за главным событием киселевских "Итогов" — его несостоявшимся диалогом с Александром Солженицыным, который впервые за полтора года нарушил молчание. Диалог не состоялся не потому, что Солженицын говорил что-то не то; наивность и разумность находились в его речи во вполне сносной пропорции. Не состоялся он по каким-то более глубоким причинам, которые наводят на размышления.
Писатель привычно ругал обогатившихся "грязнохватов", приватизацию по Чубайсу и диктат МВФ. Киселев молчал. Писатель удивлялся, что стратегической задачей считается вполне сиюминутная выдача пенсий, тогда как фундаментальная наука погибла едва ли не безвозвратно, и это никого не заботит. Киселев молчал. Писатель выдвинул идею "сбережения народа", но умолк, не чувствуя в собеседнике крупицы интереса. В завершение беседы Киселев сказал "Ну, понятно" и закруглил ее с видимой скукой, за которой, если копнуть глубже, скрывалась растерянность. В самом деле, что сказать, если по сути спорить (или соглашаться) кажется неинтересным, а разоблачать особенно нечего? Оживился Киселев лишь при демонстрации сюжета, снятого в Вермонте только для того, чтобы показать, что в пору отшельничества Александр Исаевич высокомерно отгораживался от местных жителей, и намекнуть, что так же он ведет себя и в России.
Даже при самом сдержанном отношении к Солженицыну приходится признать, что он свой долг — рассказать о том, что думает — выполнил; именно Киселев проявил неспособность к диалогу, не счел нужным настроиться на чужую волну, недостаточно привычную, чтобы разговор шел "автоматом". Солженицыну и правда не удалось стать в России народным трибуном, место которого — так получается — занимает социально востребованный Киселев. А всякое социально невостребованное размышление в нынешней культуре — театрально-светской, медиализованной до предела — вроде бы и не имеет смысла. Так что Солженицыну (да ладно бы ему одному) места в полемическом пространстве современных российских mass media нет, поскольку они пока мало настроены слушать — в основном провозглашать и разоблачать.
ЕКАТЕРИНА Ъ-ДЕГОТЬ