Интервью

Михаил Шварцман: "Никакой натуги я за собой не волоку"

       Выставка Михаила Шварцмана открылась вчера в галерее "Дом Нащокина": для тех, кто понимает, это — большое событие. Галерея уже вернула широкой публике несколько важных имен истории российского искусства 60-х--80-х годов, и выставка Шварцмана по логике — если бы не обстоятельства — должна была бы быть одной из первых. Он не только формально, но и духовно — учитель нескольких поколений московских художников. Его называют отшельником, великим затворником; ходят легенды, что он годами никому не показывал своих картин. Он называет эти картины "иературами", себя — "иератом". С МИХАИЛОМ МАТВЕЕВИЧЕМ ШВАРЦМАНОМ встретилась ЕКАТЕРИНА Ъ-ДЕГОТЬ.
       
       Образ жизни Шварцмана — воплощенный разрыв между внешним и внутренним: живет он в "никаком" белом доме, в "никакой" квартире, которая, однако, наполнена книгами, картинами, иконами и печально неуместной тут старинной мебелью. Картины плотно составлены у стен. Почти все увезено на выставку, иначе было бы не пройти. Мне всегда казалось, что в картинах художников подпольного искусства запечатлелись условия их физического бытования: слоистая плоскостность, сплющенность, безвоздушность, точнее — иновоздушность: там (в отличие от реальности) можно было жить.
       Сам Шварцман, увы, почти не движется (перелом шейки бедра), говорит мало. Говорят, раньше он любил рассказывать о своих работах. Но это интервью — история его нежелания отвечать (в известном смысле и "иературы" таковы же). Интервью не получилось точно так же, как не может получиться созерцание его картин, если хочешь разгадать в них некое судьбоносное послание. Но если этого не делать, интересно следить за тем, как именно избегает ответа. "Об этом говорить как-то ответственно и скучно". Или: "Меня не занимала всякая результативная всячина". Попытки понять что-то неправильно он пресекает полным отсутствием интереса. Я спрашиваю его, можно ли "входить" в его картину (чего хотел, например, Кандинский), будет ли это нарушением законов его "иератур"? Он отвечает: "Меня не занимает это". Или на другой вопрос: "У меня потребности нет" (видимо, потребности отвечать). На вопрос, есть ли в художнике агрессия, отвечает: "Я вообще в агрессию не очень верю". Просила ли я его верить? Может быть, он считает, что говорить вообще можно только о предмете веры? Не удивлюсь, если это так.
       А иногда я полностью теряю ориентиры в разговоре. "Для меня очень важно то, что мы привыкли называть красотой. Но вообще-то она меня мало занимает". Я пытаюсь понять: важно, но вы не стремитесь ее достичь? "Важна, но не занимает!". Он не понимает, чего я не понимаю. Еще пару минут пытаюсь выяснить, потом бросаю. Или так: "Про русское искусство пусть говорят патриоты, а мне это ни к чему. Хоть, может, это и странно, но я очень люблю мое отечество. Поговорить о нем, когда есть случай. Но по большей части без всякой радости". Люблю, но без всякой радости? Если внимать, как адепт, каждому его слову, то явно не поймешь ничего.
       Верная Ираида Александровна Шварцман приходит на помощь с готовыми устными мемуарами. О том, как работал Шварцман — в глубоком, безвоздушном подвале в Сокольниках. Работал спонтанно, экспрессивно, только экспрессия проявлялась не в нанесении все новых и новых слоев краски, а в бесконечном счищении напластованного — пока не наступит желанное, как он говорил, узнавание. О точной, как бритва, "безрефлекторной линии", к которой стремился.
       Впрочем, удается кое-что услышать и собственно шварцмановское, классические его словечки. "Раздражала всякая шушара, среди тех, кто никакого значения в искусстве не имеет". "Выставок не хотел, потому что это рассуечивало". "Не люблю пафоса" (ударение он ставит на второй слог). И на мое замечание, что я была в городе с таким названием, где стоит колонна, у которой бичевали апостола Павла, спрашивает: "И что, есть такие, кому этого достаточно?".
Там, где в его речи стоят три восклицательных знака, Шварцман смеется. Или плачет, я не знаю.
       
       — Вы пишете в своих воспоминаниях, что ваши детские рисунки увидел Малевич и даже один, с синим домиком, похвалил. Были в вашей жизни еще события, встречи, которые сыграли важную роль в вашем искусстве?
       — Не хочется соврать, а вместе с тем есть какая-то вынужденность врать...
       — Вообще на вопросы отвечать? Сразу получается неправда?
       — Да.
       — Может, я не знаю, что спросить?
       — Может быть.
       — Ну у вас же сейчас, наверное, часто берут интервью?
       — Да я по большей части увиливаю от встреч.
       — Про вас так и говорят, что вы отшельник.
       — Да нет, я не отшельник, это скорее тошнит.
       — А если бы вас попросили объяснить ваши картины, вы бы стали?
       — Нет. Да и как это можно?
       — И люди, которые пишут о картинах, — в этом тоже есть что-то неблаговидное?
       — Да. Разговоры, по-моему, — это помеха...
       — А как вы показывали свои работы — говорят, это был целый ритуал?
       — Когда-то считалось, что это ритуал, но я думаю, что это неправда.
       — Получается, что как только про вас что-нибудь напишут или скажут, это сразу становится неправдой?
       — ...
       — А то, что сейчас картины ваши будут на выставке, приятно вам? Где должны жить ваши картины, дома или на выставке?
       — Картины когда дома, то прекраснее... Когда-то начинались они здесь. А сейчас уже пространство настолько расширилось...
       — Что для вас значит показывать свои картины?
       — Ну смотря кому показывать. Барабанову или Иванову интересно (философы, ближайшие друзья и знатоки творчества Шварцмана. — Ъ). А так по большей части скука!!!
       — Вы не стремились никогда, чтобы ваши картины увидели много людей?
       — Ну, жизнь доказала именно это — что я не стремился. Все было намного проще... Время было доброе.
       — Вам не хотелось иметь многих зрителей, но ведь есть такие художники, что хотят?
       — Да (с иронией и, может быть, чувством легкого превосходства). Большинство!!!
       — И что вы о них думаете?
       — Я о них не думаю.
       — А в истории русского искусства какие художники вам ближе? Или, может, иконы?
       — Тут ответить по крайней мере легче. Конечно, иконы ближе!!! А еще — трудно...
       — Потому что слишком много таких или слишком мало?
       — Пожалуй, мало.
       — Ну вот Малевич, например?
       — Нет, он меня не интересует. Я к нему отношусь с почтительным равнодушием.
       — А Александр Иванов?
       — Вот этого я люблю.
       — А за что?
       — За великую чистоту!!!
       --А вот Филонов?
       — Нет, Филонов не трогает. Я думаю, что он как-то немного выпендривается. Ну что говорить, русское искусство, конечно, великое!!! Серьезность убеждает. Вместе с тем не все так уж трогает.
       — Какое место все же у русского искусства? У него свой путь?
       — Думаю, да. Оно безмятежнее, чем западное.
       — А в ваших произведениях негативный опыт сказался? Страдания, страх?
       — Страдания были, но это не сказалось как-то. И страха, мне кажется, нет. Я скорее был глуповато-безмятежным всегда. Я в общем-то человек легкомысленный.
       — А говорят о вас как о пророке?
       — Меня это большей частью раздражает. Есть в этом что-то болезненное и обидное, если говорить искренне. Во всяком случае, никакой натуги я за собой не волоку.
       — Кто-то есть, с кем вы хотели бы себя сравнить, себя поставить в какой-то ряд?
       — В истории искусств? (некоторое оживление). Это есть (хитро смотрит).
       — И кто же?
       — Ну, Кранах, например.
       — Я знаю, что вам одновременно предлагали выставиться Третьяковская галерея и Пушкинский музей. Тогда вы выбрали Третьяковку, но все же — в каком музее вы хотели бы чтобы были ваши работы, в музее русского искусства или в музее искусства мирового?
       — Да я везде побываю, я думаю. Русское искусство, западное... Теперь уже многое неотвратимо.
       
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...