"Долгая память,— утверждал Борис Гребенщиков,— хуже, чем сифилис". Барду, конечно, видней. Но рутинный труд книжного обозревателя и кой-какие самонаблюдения подтолкнули меня к выводам противоположным. И захотелось мне воскликнуть вслед за другим классиком: "Терпим подлец-человек, и все-то он забывает!" Воспоминания Евгения Матвеева "Судьба по-русски", выпущенные в "вагриусовской" серии "Мой ХХ век", прежде всего должны бы напомнить непредвзятому читателю об ужасах и нелепостях семидесятых годов вообще и искусства того времени в частности. Но перед мысленным взором помимо воли возникает некий добродушный хоровод, в котором кружатся режиссеры, актеры, члены ЦК, послы, секретари обкомов, и номенклатурный человеческий материал образует композицию вроде фонтана "Дружба народов". Говоришь себе: "Да это ж монстры!" Но еще страница — и снова забываешь о монструозности.
Фонтанирует и словесная ткань книги. Мемуаристу удается всадить в каждый абзац столько эмоций, что худосочному постмодернисту хватило бы на три сборника эссе и пару интернетовских сайтов в придачу. Вот пара цитат из главы под названием "Парижанка Наташа", в которой рассказывается о молодой эмигрантке, приставленной к идеологически выдержанному режиссеру в качестве переводчицы.
"Но в шикарный ресторан мы не пошли — по моей просьбе. Опять я внес коррективы в задуманную моей хозяйкой роскошную жизнь — мы пошли в самую заурядную пиццерию. Еда — Бог с ней! Да и комфорт, сервис тоже не Бог весть какой... Зато мне были интересны люди! Живые, веселые, смешливые!"
Мемуарист, человек партийный и по-партийному честный, подводит рассказ к неизбежной морали: эмигрантке живется плохо, да и Париж — дрянь городишко.
Экспрессивность воспоминаний Матвеева проявляется не только в интонациях, но и в деталях сюжета. "На меня набросилась какая-то мокрая от дождя женщина, буквально прилипла ко мне всем телом, стала неистово покрывать поцелуями... От нее несло вином, и она повторяла 'Лямур', 'лямур'... Я заметил под плащом, который был на ней, ее обнаженное тело, прекрасную грудь. Видимо, плащ был накинут в спешке, когда она выскакивала из постели..."
Примерно в таком же гиперреалистическом ключе Матвеев описывает всю свою жизнь: равно яркими и необыкновенными предстают и худсоветы, и пробы, и съемки и задушевные выпивоны с ответственными работниками на дачах и в охотничьих хозяйствах. Читая это все, испытываешь какой-то потрясающий суповой набор чувств, что и делает эту книжицу уникальной. Во-первых, Матвеев, похожий внешне на Брежнева, в соответствующие времена казался просто-таки воплощением советского искусства, Аполлоном с партбилетом под фиговым листком. Во-вторых, мемуары его — бред выжившего из ума ветерана соцреализма, и ничего кроме сочувствия у всякого, кто сохранил остатки гуманизма не вызывают. В-третьих, из ума Матвеев не выжил, а умеет прикидываться простаком, и он просто хитрый тип, которому не страшны никакие смены режимов. В-четвертых, в своих мемуарах он ровно таков, каковы его фильмы — а такая степень самореализации ничего кроме уважения не вызывает. На деле текст проще, чем описанная буря чувств. Матвеев, каким он предстает в своих воспоминаниях,— ясный во всех своих чертах персонаж глупой, но не злой эпохи, если чем и примечательный, так своим этой эпохе абсолютным соответствием. Графоманский пыл мемуаров ровно таков, как во всяком массовом искусстве: в этом смысле Спилберг — такой же графоман, как и Матвеев, он тоже враль и фантазер и тоже соответствует обстоятельствам, в которых оказался. Аутентичность в искусстве важней идей, и в этом смысле Матвеев скорее гений, чем монстр.
Проблема только в масштабе. Воспоминания культурных царедворцев сталинского времени (вроде Константина Симонова) обладают особая статностью, связанной с риском, которому подвергались игравшие в те игры. Мемуары обласканного брежневским режимом творца ровно настолько комичнее, безобиднее и — в итоге — ничтожней, насколько издыхающий режим был жиже тирании в полной силе и славе.
Евгений Матвеев. Судьба по-русски. М.: Вагриус, 2000