"Крылатый Ленин — все равно Ленин"
       Накануне открытия памятника ЭРНСТ НЕИЗВЕСТНЫЙ дал интервью корреспонденту Ъ МИЛЕНЕ Ъ-ОРЛОВОЙ.

       — Вы собирались в Москве поставить грандиозную скульптуру "Древо жизни". А сейчас открываете совсем другой памятник. Почему?
       — Этот вопрос надо задать московской мэрии. Я не знаю, хотят они этого или нет. Не могу сказать, что они обманули меня,— они обманули мои ожидания. Это разные вещи.
       — В России вас все знают как скульптора. Между тем несколько лет назад вы предлагали проект строительства в Москве делового центра "Неизвестный-плаза". Как с ним обстоят дела?
       — Корпорация, которую я возглавляю, хотела построить деловой центр. В нее входят разные люди, мои друзья-бизнесмены. Я просто сделал проект со скульптурными включениями. Вообще, я не деловой человек и бизнесом не занимаюсь, и всего лишь дал этой корпорации свое имя. Для западных инвесторов имя важно. От мэрии мы добивались предоставления долгосрочной аренды, поскольку западные инвесторы без гарантий не хотели вкладывать деньги, но потом произошел кризис и инвесторы просто испугались. Но мои друзья уверены, что все состоится,— это очень выгодно Москве.
       — Как вы оцениваете современную градостроительную политику Москвы?
       — Я все жду, когда наступит новое время. Каждая новая эпоха несет в себе новую знаковую структуру. Мы это знаем по ленинскому плану монументальной пропаганды, по гитлеровскому монументальному искусству. В России новой эстетики пока что не появилось. Конечно, крылья ангела гораздо интересней, декоративнее, чем, скажем, ленинские пиджак и кепка. Но крылатый Ленин — такой же Ленин, как и Ленин в пиджаке. И в той готовности, с которой скульпторы приняли изменения, есть для меня что-то пугающее. Если человек вчера лепил Сталина, а сегодня лепит ангелов, то у него из-за плеча какой-то бес проглядывает.
       — Многие до сих пор считают Неизвестного авангардистом. А вы сам кем себя ощущаете?
       — Я не ставлю себе задачу удивлять мир злодействами и открытиями, потому что уверен, что стиль не находится умозрительно. Да, действительно, в мировой скульптуре такого никто не делал, но я делаю это не для того, чтобы изобрести концепт, а потому что так мне говорит сердце. Действительно, Экклезиаст прав — нет ничего нового.
       — Вы часто работаете на заказ?
       — Я вообще не работаю на заказ.
       — А вот эта скульптура, которую вы открываете в Москве?
       — Эта работа сделана по заказу. Но я, когда беру заказ, требую, чтобы не было никаких художественных советов. Рекомендации снижают творческую потенцию. Вот Микеланджело даже папе запрещал смотреть свои фрески.
       — У вас, должно быть, огромный штат помощников?
       — Я всегда работаю собственными руками — это мой принцип. И в этом моя беда. Генри Мур говорил мне, что никогда не сделал скульптуры больше 50 см — он делал модель, все остальное — помощники. Конечно, я тоже иногда не могу обойтись без помощников. Но я импровизатор и даже в огромном размере люблю все менять. Египтяне делали свои пирамиды такими огромными не потому, что хотели до неба достать, а просто в пустыне даже огромные сфинксы смотрятся маленькими. Но, с другой стороны, масштаб содержит в себе поэтику. Художник всегда Гулливер.
       — Вы никогда не жалели о том, что уехали?
       — Во-первых, я не уехал, а меня выгнали. Раньше я очень жалел и не хотел. А сейчас я благодарен. Я уверен, что если бы остался здесь, то мы с вами бы уже не разговаривали. Я бы повесился или просто умер своей смертью, спившись.
       — Вы ощущаете себя частью американской культуры?
       — Конечно, я часть американской культуры. В заставке классической американской телепередачи шедевры мирового искусства начинаются с египетского сфинкса и заканчиваются моей "Маской скорби" в Магадане. Я всегда думаю так: если я плохой художник, я навсегда останусь русским, а если хороший — то стану всемирным, как Достоевский, Толстой, Данте. Потому что чисто русскими художниками бывают только локальные, экзотические персонажи. Моя мама была с Урала, и там был такой поэт Пуштум — так речка называлась, он взял себе псевдоним. Он говорил моей маме: "Люсенька, ты перестаешь быть нашим уральским поэтом — тебя москвичи печатают, а разве настоящего уральского поэта могут понять москвичи?" Вот Достоевского понимают, а Пуштума — нет.
       Я вообще против идеи, что принадлежность к какой-нибудь группе, географической или там сексуальной, дает какие-то привилегии. Когда меня приглашали на выставку ветеранов войны, я отказывался. Потому что это нелепо — если ты не воевал, значит, ты не художник? Я убежден, что Ахматова, Цветаева или Мухина были бы оскорблены, если бы их творчество назвали женским искусством. Феминистское движение очень социально важно, но, когда женщины потребовали, чтобы у них росли усы и беременные решили идти в атаку, феминизм стал карикатурой. Точно так же я не понимаю, зачем гомосексуалисты добиваются разрешения на церковный брак. Они оказались большими пуританами, чем Никита Хрущев и Нина Петровна Хрущева, которые не были никогда в официальном браке.Вот если бы я был склонен к однополой любви, я бы гордился своим нонконформизмом. А пойти под венец — это испортить все.
       — А вы свой статус по-прежнему определяете как нонконформистский?
       — Я никогда не претендовал на эту высокую роль. Меня назначили. Обстоятельства, общество. Меня всегда оскорбляло, когда моя биография воинская, мой якобы социальный героизм рассматривался как трамплин для художника. Генри Муру не нужно было прыгать с парашютом и воевать. Все эти разговоры о Хрущеве меня просто оскорбляли. Все думают, что это мне помогало, а мне это мешало. Годы моей жизни в Америки ушли на то, чтобы перейти со страницы "политика" на страницу "люди", а уже потом — на страницу "искусство".
       
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...