До того как снимать кино, АНДРЕЙ МИХАЛКОВ-КОНЧАЛОВСКИЙ учился в Московской консерватории. И хотя он отказался от пианистической карьеры, в мире классической музыки знаменитый кинорежиссер не чувствует себя чужим. На вопросы корреспондента Ъ КИРЫ Ъ-ВЕРНИКОВОЙ он ответил в перерыве между репетициями в Мариинском театре, где ставит оперу Прокофьева "Война и мир".
— Вы помните Прокофьева?
— В 1953 году, когда он умер, мне было шестнадцать лет. Я помню его с 1946 года в доме у дедушки, они очень дружили. Кончаловский написал один из немногих живописных портретов Прокофьева. Очень красивый портрет — Прокофьев изображен таким вальяжным, наглым. Он вообще был по-хорошему наглый человек. Однажды молодой Прокофьев пришел после концерта к Рахманинову и сказал: "Вы очень хорошо играли сегодня, мне понравилась ваша игра". А Рахманинов, человек сдержанный и аристократичный, говорил о его Первом концерте: "Варвар, конечно, но какое чувство ритма!" Талант Прокофьева сформировался в эпоху разрушения, и он совмещает национальную струю — чувственность с железными ритмами. Соединение этих свойств дало самое интересное, что есть в ХХ веке в русской симфонической традиции. Прокофьев в этом смысле гораздо более национальный художник, чем Шостакович — тот скорее космополит. Однако он более популярен.
— Вы считаете, что Прокофьев недооценен. Почему?
— У истории свои причуды. Очевидно, это проявление политкорректности. Людей, пострадавших от сталинизма, возводят в ранг более высокий, чем тех, кто выжил. Конечно, это ужасно — пострадать за правду. Но и Сервантес жил при чудовищной цензуре. Людей жгли на кострах и пытали. А Сервантес написал шедевр. Совершенно не обязательно иметь свободу и говорить правду, чтобы быть великим художником. Считается, что Прокофьев как-то поддался власти, делал карьеру. Но политическая принципиальность не есть главное качество художника.
— Вы не расскажете, от каких сцен "Войны и мира" отказались в нынешнем спектакле?
— Мы сокращали, руководствуясь логикой развития сюжета, и отказались от того, что было привнесено Прокофьевым при доделках оперы. Многие вставки — результат давления реперткома. Народ-герой. Народная война. Народные хоры. Прокофьев их писал, мне кажется, преодолевая отвращение. Музыка не очень хорошая, бесконечные повторы. Опера разрослась на два вечера — такое количество ненужной идеологической музыки пришлось добавить. Сохранились замечания композитора, которые мы используем, чтобы освободить музыкальное русло "Войны и мира" от заносов.
Сергей Сергеевич говорил: "Сначала — бухгалтерия, потом — репертком". Ему надо было зарабатывать деньги, жить. Написать оперу, которую примут к постановке. Он добавил то, что от него требовали,— и получил Сталинскую премию. А потом составил перечень фрагментов, от которых можно избавиться при постановке. Он ими не дорожил. В этом смысле опера не очень ровная, и сразу слышно, какие фрагменты написаны по вдохновению, а какие — из-под палки.
— Уже объявлены гастроли вашего будущего спектакля в Европе и Америке. Вам приходится как-то учитывать, что это — экспортная продукция?
— Только технически: декорация должна подходить для разных сцен. Слушатель оперы "Война и мир" не обязательно должен быть читателем Толстого. Конечно, в России, где роман знают не понаслышке и не по фильму Кинга Видора, она воспринимается легче. Но в театр приходят не для того, чтобы найти ответы на философские вопросы, которые есть у Толстого.
Я бы сказал, что мировой зритель становится все более и более искушенным. Опера сейчас превращается в музей. Я не вижу ее развития, ей некуда идти — классическая опера кончилась. Итак, это музей, куда люди приходят смотреть то, что им уже хорошо знакомо. Но и античную Венеру можно рассматривать при свете лучины, а можно хорошо осветить. Например, оперы, поставленные Стрелером, интересно смотреть, даже не слушая. В них все выглядит исключительно целесообразным, манера актеров отточена. Времена, когда в опере только открывали рот и размахивали руками, ушли.
— Вы говорите о том, что опера кончилась. Значит ли это, что современные оперные опусы вас не интересуют?
— Настоящая опера — это бельканто. Именно голос, который льется, как золото, всегда будет поражать. За интерпретацию старой оперы стоит браться еще и потому, что культура пения не падает, а растет. Я бы ставил старые оперы одну за другой, если бы только дали денег.
— Какие именно?
— Я всеядный. Прокофьев — весь, Рихард Штраус — весь. Пуччини. Вагнер. Во всех этих операх есть возможность путешествовать в другое время. Постановщик ведь создает не само произведение, а эпоху.
— Какая же эпоха создается в вашей "Войне и мире"?
— Это не совсем XIX век. Скорее, XIX век в интерпретации двадцатого. ХХ век более условен, театрален. Его искусство далеко от реальности. Но Прокофьев позволяет искажать картину мира, не теряя аромата романической эпохи.
— Вам никогда не хотелось снять оперу в кино?
— Это все ерунда. Когда вы в театре видите певицу, стоящую на сцене за пятнадцать рядов от вас, вы не разглядываете ее пломбы. В кино иначе: крупный план поющего артиста убивает оперу. Киноопера до сих пор не удалась никому, кроме Бергмана. Он в "Волшебной флейте" положился на условность: создал театр и снял его в кино. Кино апеллирует к образу, звук ему, в принципе, и не нужен — поэтому есть "великий немой". Музыка же обращена к внутреннему глазу человека и позволяет ему пережить неповторимый чувственный ряд. Кинооперы подобны MTV, где вам навязывают конкретные образы, связанные с каждой песней. Вам разжевали и положили в рот чужую, кем-то другим уже переваренную пищу. Но молодые люди почему-то готовы есть переваренную пищу вместо того, чтобы слушать собственную музыку.