Новый взгляд на серебряный век

История символизма как эротический роман

       В Московском издательстве "ИЦ-Гарант" вышла новая книга Александра Эткинда "Содом и Психея". Первая книга Эткинда "Эрос невозможного: история психоанализа в России" (вышла в Петербурге в 1993 году, переиздавалась в Москве годом позже) была восторженно встречена гуманитарной общественностью, получив репутацию "бестселлера для интеллектуалов". Желаемое, впрочем, выдавалось за действительное: бестселлер для интеллектуалов у нас пока практически невозможен, поскольку сам интеллектуальный слой чересчур тонок, чтобы обеспечить по-настоящему прибыльные тиражи. Тем не менее он формируется, а Эткинд вполне подходит на роль автора будущих интеллектуальных хитов: пишет он ярко, увлекательно и на модные и острые темы.
       
       "Содом и Психея", как и предыдущая книга Эткинда, не может быть названа монографией в полном смысле слова: перед нами скорее сборник статей, связанных группой общих мотивов, нежели единый текст. Статьи эти неравноценны, их могло быть меньше или больше, некоторые сюжеты мигрировали сюда из "Эроса невозможного", некоторыми главами книги просто могли обменяться. Впрочем, последовательность Эткинда в разработке главных тем обеспечивает достаточно цельное впечатление.
       Книга имеет эффектный подзаголовок — "Очерки интеллектуальной истории серебряного века", который, однако, мог быть еще эффектнее: очерки сексуальной истории. Два концепта, скрепляющих статьи воедино, состоят в следующем. Первое: от построений Владимира Соловьева о "Смысле любви" через безумия Блока до ленинской революции и планов Троцкого по научному переделыванию человека — Россия имела дело с единым идеологическим текстом. Второе: духовные и эстетические прозрения героев книги (среди которых Захер-Мазох, Кузмин, Выготский, Распутин, Ахматова, Белый) Эткинд рассматривает как проекцию их телесных привычек, желаний и аффектов.
       Оба концепта вовсе не новы. О том, что символисты, большевики и, допустим, русские художественные авангардисты являются близкими родственниками, сочинены горы книжек. Телесность же давно перекочевала в центр внимания гуманитарных наук как нечто, способное казаться хотя бы локальной достоверностью в мире, утратившем достоверности абсолютные (из российских опытов следует упомянуть в первую очередь философские работы Валерия Подороги). Назвать эти концепты определенно "победившими" сложно: если в художественной критике теория единой парадигмы стала уже совсем школьной, то, например, литературная среда ее принимает менее охотно (может быть, потому, что русский писатель зациклен на "этике": символисты хорошие, а большевики плохие, какая там единая парадигма); а телесные аспекты письма настолько чужды отечественной науке, что, по наблюдению Эткинда, практически никто из бесчисленных исследователей "Сказки о Золотом петушке" А. С. Пушкина не концептуализировал скопчество мудреца-звездочета. Но, так или иначе, Эткинд опирается на теории авторитетные и неплохо известные.
       Его ноу-хау — сведение в один сюжет сексуального, мистического и революционного мотивов. Любой жест или текст рассматривается сразу через три эти призмы, и выясняется, что бодрый революционный шаг в "Двенадцати" — это легкий, летящий шаг кастрата после оскопления, а революция мыслится как радикальное преображение всего человека, в том числе и его тела, следовательно, естественно обратиться к опытам хлыстов и скопцов, имеющих кое-какие в этой области наработки. Опыт сектантов считал бесценным Ленин, а Бонч-Бруевич описывал их как носителей подлинно революционного духа. И потому, что они противостояли нелюбимому православию, и потому, что преображали телесность — половыми бесчинствами, как хлысты, или просто лишением себя половых признаков, как скопцы. Кроме того, кастрацию Эткинд эффектно трактует как апофеоз победы культуры над природой. Высшая интеллектуальность смешивалась с хтоничностью в божествах из народа типа Распутина или "охтинской богородицы" Дарьи Смирновой, на которую в начале века молились петербургские эстеты. Еще большую пикантность ситуации придает то, что, по Эткинду, миф о телесных радениях хлыстов порожден не столько реальными наблюдениями, сколько текстами Мазоха, которому нужно было найти какой-нибудь исторический аналог собственной перверсии.
       Символисты себя не кастрировали — на радикальный жест решится трудно. Властью над телами других они тоже не обладали. Приходилось прибегать к паллиативам: Блок не спал с женой, удовлетворяясь у проституток, Розанов, Минский и Вяч. Иванов пили кровь молодого музыканта С., тот же Иванов и Мережковский с женами собирали петербургскую интеллигенцию на групповые эротические игрища. Все это проделывалось с сознанием величия замысла и дышало высочайшей духовностью. Незадолго до смерти Блок разбил кочергой бюст Аполлона.
       Строго говоря, обилие архивного материала и все квазинаучные концепции нужны Эткинду для того, чтобы написать приключенческий роман: с тайнами, масками, страстями, парениями и падениями духа и отнюдь не клюквенной кровью. Серебряный век, время и впрямь поразительное по какой-то интеллектуальной ожесточенности, — прекрасный для того материал. Некоторые психологические допущения Эткинда излишне смелы, некоторые чтения в сердцах не особо корректны. Приключенческий жанр требует бинарных оппозиций: вместо "зла" и "добра", "красных" и "белых" здесь действуют, допустим, "природа" и "культура", с философской точки зрения не Бог весть какая продуктивная пара. Но Эткинду нужны такие банальные противопоставления, нужны упрощения и натяжки. Он рассказывает увлекательную историю, которая должна достаточно легко восприниматься, — и о Блоке читаешь, как о д'Артаньяне.
       Что важно: это не есть "антинаучность". Идеал научности не стоит на месте, и сегодня многие школы полагают, что любая концепция идеологична, что невозможно увидеть "факты" сами по себе: они всегда уже даны с чьей-то точки зрения. Концепция ценится не за объективность, коей не бывает, а за красоту, а красота определяется эстетикой момента: Эткинд сообщает, что модернистские страсти канули в Лету и восторжествовал постмодернистский идеал спокойной культуры, не расшибающей кочергой ничьи бюсты. Все так, но, чтобы написать такую энергичную и проникновенную книгу, надо было и самому полюбить тело революции.
       
       ВЯЧЕСЛАВ Ъ-КУРИЦЫН
       
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...