У только что вышедшего перевода романа Владимира Набокова "Ада" (о нем Ъ уже недавно писал) есть присущая многим русским версиям американского Набокова черта, которую можно назвать сочетанием развязности и скованности. Среди этих переводов есть плохие, хорошие, замечательные, но речь идет о тенденции. Услышав эту двойственную интонацию, почти всегда можно сделать вывод, что говорящий чему-то подражает: само наличие превосходящего образца сковывает, а в моменты возможного совпадения у подражающего возникает чрезмерная резвость. Каков здесь этот образец, ясно: русские книги самого Набокова.
Набоков так бы не написал
Подражать русским сочинениям Набокова в переводе его американских книг — дело заведомо безнадежное и, главное, ненужное, но у такого подхода есть несколько причин. Сперва — более общие.
Самое трудное и самое интересное при переводе любого хорошего писателя — вообразить, как он будет звучать на твоем родном языке. Но многим хочется, иногда бессознательно, заменить воображение подражанием. Например, известный переводчик Николай Любимов советовал искать в русской литературе "аналоги" переводимому автору и говорил, что сам он, переводя, например, Пруста, ориентировался на Бунина, а переводя Флобера — на Тургенева. Когда имеешь дело с двуязычным автором, подражать его сочинениям на твоем собственном языке вполне естественно. Тем более что и читатели неизбежно будут сравнивать: похоже это или нет на "настоящего Набокова". Но ведь никто, переводя стихи Рильке, не будет подражать его русским опытам, например: "Избушка уж привык к этом одиночеству, дыхает" и т. д. Сравнивать перевод нужно с оригиналом, а не с другими русскими книгами — пусть той же эпохи, того же жанра или того же автора. Говорить про перевод из Набокова "Набоков так бы не написал" можно с тем же основанием, что про перевод из Флобера — "Тургенев так бы не написал".
Американский писатель Набоков
Американский и русский Набоков — это два разных писателя; причем не потому, что между ними можно найти много различий, а просто из-за самой разницы языков. Соответственно, и переводить Набокова нужно как одного из американских писателей, заглядывая при этом в обычный "Англо-русский словарь", а не в "Набоковский" (такой словарь, сделанный на основе сопоставления английской и русской версии "Лолиты", действительно существует). Один из немногих известных мне примеров перевода Набокова "как американца" — рассказ "Условные знаки" в переводе В. Харитонова (альманах "Лазурь" #2, 1990 г.).
Но это — причины, связанные с переводом вообще и с переводом двуязычных писателей. Есть и более специфические — характерные именно для Набокова. Ему часто подражают не только его переводчики, но и авторы статей о нем, его биографий и прочее. Каламбуры, язвительность, автобиографические вставки — одним словом, "набоковская манера". Кажется, что занимаясь его книгами, нельзя ею не заразиться. Понятно, что предмет долгих занятий влияет на переводчика или критика, но в набоковедении эта подражательность стала чуть ли не хорошим тоном.
С другой стороны, среди переводчиков Набокова много тех, кто переводит только его. Такая специализация несколько странна — обычно чем сложнее книга для перевода, тем более опытные переводчики за нее берутся. Но часто объясняют эту странность так: "Переводить Набокова — совсем не то, что вообще переводить с английского. Надо его чувствовать, любить, с ним сродниться, это дело ответственное, почетное, дело всей жизни". То есть подражательность переводов — следствие не только неправильно выбранного метода, но и часть более общего отношения к Набокову. В этом отношении есть что-то болезненное. И рядом с благоговейным, хотя и увитым каламбурами, орнаментом, в который превращают набоковскую прозу энтузиасты, перевод просто халтурный иногда кажется глотком свежего воздуха.
Массовая грамотность как угроза смыслу
Благоговение, подражание, убеждение, что занят большим, чем просто профессия, делом — все это черты культа, даже секты. Конечно, своего рода культ складывается вокруг каждого из знаменитых русских писателей двадцатого века: Цветаевой, Ахматовой, Булгакова... Но о секте Набокова можно говорить почти не метафорически, и причины этого — не только в тех, кто его книгами занимается, но и в самих книгах.
Для настоящего писателя личной проблемой становятся условия существования его книги. Такой проблемой для Набокова была массовая грамотность. Массовая грамотность (независимо от размеров реальной аудитории), с одной стороны, означает, что любую книгу может читать кто угодно и как угодно ее понимать; а с другой — что появляются группы людей, которые этим новым читателям объясняют, что такое книги и как их надо понимать, то есть предлагают универсальный способ прочтения (марксистский, фрейдистский и пр.) — обычно эти же группы играют и роль цензоров. Отдать книгу на рынок, на волю случая — означает на самом деле отдать ее на волю посредников и цензоров с их универсальными, приспособленными для всех книг и всех читателей сразу методиками. Для Набокова эта ситуация была тем более мучительна, что он впечатление от вещи — идет ли речь о погоде или о хорошей книге — рассматривал как ее часть, возможно, самую чувствительную и уязвимую. Поэтому неправильно, искаженно воспринимать вещь — почти то же самое, что ее испортить.
Вывод простой: если процесс чтения уже кем-то контролируется, то пусть этим контролером, цензором и посредником будет сам автор. Отсюда постоянные выпады Набокова в адрес конкурентов в этом посредничестве и лжечитателей и постоянные разъяснения, как не надо понимать его книги. В предисловиях, послесловиях, интервью он все время противопоставляет "бдительных мещан", ханжей, тупиц, фрейдистов, марксистов тому идеальному читателю, читателю-двойнику, на которого его книги рассчитаны. Понятно, что реальный читатель воспринимает возглас "прочь, непосвященные!" как обращенный к другим, а читателем-двойником должен считать себя самого.
Истинный читатель — единственный, кому нет названия
Тем более что важнее высказываний о книгах само устройство его книг. "Ловушки" и "западни", не просто сбивающие читателя с толку, а направляющие его по определенному ложному пути, "загадки" и "ребусы", у которых тоже есть определенное решение, — все это род испытания, проверки. Сама книга осуществляет отбор тех, кто ее достоин. Обойдя "ловушки" и разгадав "загадки", читатель этим "достойным" и "посвященным" себя и чувствует.
Разделение на "посвященных" и профанов с помощью как прямых восклицаний, так и системы тестов, и сперва провокация неверного, еретического понимания, а потом борьба с ним, и сами идеи "посвященности" и "истинного понимания" — вот черты, роднящие книги Набокова с сочинениями основателя или руководителя секты. А подражать гуру — не просто желание, но даже обязанность последователя.
Но такое отношение тоже предусмотрено и отвергнуто Набоковым. Описания "идеального читателя" — регулярный мотив набоковедения: этот читатель знает несколько языков и литератур, энтомологию, шахматы, биографию Набокова, точнее, не просто знает, а ради чтения Набокова узнал. А разгадка "подлинного смысла" его книг просто входит в профессиональные обязанности исследователей. Но сам Набоков наделяет своего "идеального читателя" всего одной приметой: настоящая литература вызывает у него "трепет вдоль хребта"; а про "подлинный смысл" он говорит всегда более или менее одно и то же: "это тайна та-та, та-та-та-та. Та-та, а точнее сказать я не вправе". У "подлинного понимания", как и у любой "подлинной" вещи, по определению не должно быть признаков, с помощью которых их можно было бы распознать и, следовательно, им подражать.
Если у него есть более определенный образ правильных отношений читателя и автора, то это любовь — причем даже в форме совращения или инцеста — вполне романтическая, предполагающая хотя бы временное слияние, совпадение душ.
Эстетизм — это и есть неспособность любить и подражание чужому представлению о красоте, чужой зоркости, чужой независимости, и похоже, что "эстет" — последний в ряду заградительных образов лжечитателя, расставленных Набоковым. Дальше — только не имеющий образа "истинный читатель". Но эти две фигуры соперничают не только внутри сюжета, но и в читательском восприятии (причем в пользу первой — все преимущества оформленности), и Набоков, не присуждая победы, мог только указывать, на чьей он стороне.
ГРИГОРИЙ Ъ-ДАШЕВСКИЙ