Л. Л.

Летейская библиотека-44

В суровом климате Соловецкого лагеря особого назначения (СЛОН) сельскохозяйственные животные ценились дорого, а выживали с трудом; поэтому всю тяжелую физическую работу выполняли заключенные. Среди прочего сани и телеги (по сезону) запрягались вместо лошадей людьми, по пять человек — с местной тяжеловесной игривостью это называлось ВРИДЛО — "временно исполняющий должность лошади". Зимой 1928 (1929?) года впряженная в сани веревочными постромками пятерка мучеников тащила груз. В центре шел Вильям Брот из Уругвая, который отсидел год в одиночной камере и радовался даже такой смене участи. Рядом тянул постромки агроном Никонов-Смородин, память которого и сохранила эти подробности. Крайним справа шел человек, еле живой от перенесенных страданий. На Соловках он был почти новичком — с 8 ноября 1928-го — и на дурном счету. В сохранившейся характеристике Центральной арестантской комиссии от 23 августа 1929 года было сказано: "От работы отлынивает, симулирует, требует постоянного наблюдения. Поведение плохое". Не был он популярен и среди товарищей по несчастью: Лихачев, например, считал его сексотом, отчего его не касалась система взаимопомощи заключенных, многим там спасшая жизнь. Этот человек, существовать которому оставалось считанные месяцы,— наш сегодняшний герой, поэт Александр Борисович Ярославский (1896-1930).

Он родился 22 августа 1896 года в Москве в семье врача; в юном возрасте был увезен во Владивосток, где в 1907 году поступил в гимназию и в 1914 году ее окончил. В 1912 году дебютировал в печати, опубликовав стихотворение в газете "Далекая окраина". Сразу после окончания гимназии (вероятно, в июне) он уехал в Петроград, где поступил на математическое отделение физико-математического факультета университета, но на занятия не ходил и был отчислен. В архиве Ларисы Рейснер сохранился его ранний ненапечатанный рассказ "Революция счастливых", в котором с юношеской прямотой экспонируются этические парадоксы, которые будут занимать его всю недолгую творческую жизнь. Отрицательный герой рассказа излагает перед толпой внимающих сверхчеловеков ницшеанские постулаты (от которых нас, вволю нажившихся в ХХ веке, тошнит, вероятно, еще сильнее, чем пылкого автора): "Да! Я говорю вам, восстаньте! Боритесь с судьбой! Красивые и счастливые, уничтожьте уродливых и несчастных!" В конце 1916 — начале 1917 года Ярославский возвращается во Владивосток и в 1917 году выпускает там первую свою книжку — "Плевок в бесконечность".

Что он умел как никто, так это называть стихотворные сборники. Перечислю несколько, смешивая вышедшие с анонсированными: "Окровавленные тротуары", "Миру поцелуи", "Сволочь Москва", "Кровь и радость", "Великолепное презрение", "Причесанное солнце", "Святая бестиаль", "Петля над бочкой", "Запястье Евы", "Улыбка Лобачевского" — и многие другие. Чем не афиша рок-фестиваля?

Неудивительно, что человек таких исключительных талантов довольно скоро (в середине лета 1919 года) оказывается в тюрьме. В примечаниях советского времени это описывалось примерно так: "В 1919 году арестован интервентами во Владивостоке за революционную пропаганду, находился в заключении". Думаю, что все было чуть сложнее, поскольку неистовым революционером он не был — например, в январе-феврале 1919 года он спокойно печатал стихи в совершенно, как сказали бы в некоторых средах, контрреволюционной газете "Владивосток".

Его освобождают из тюрьмы в 1920 году, и он начинает долгое и непрямое движение на запад, отмечая вехи на пути изданием очередных стихотворных брошюр. В 1919 году вышла последняя владивостокская книжка, в 1920-м — иркутская, в 1921-м — одна верхнеудинская и две читинские. "Кровь и радость" посвящена Нестору Александровичу Каландаришвили — боевику-анархисту (в будущем — коммунисту) по кличке Дедушка, контролировавшему окрестности Иркутска. Ярославский возглавлял в его отряде культурно-просветительскую работу, выразившуюся, в частности, в публикации походной типографией собственных книг; в одной из них сделана пометка: "В видах чрезвычайной спешности и технических затруднений досадные опечатки остались неисправленными" (помешала, надо думать, сабельная атака). В Чите он, судя по всему, проводит довольно много времени, успев сдружиться с тамошним литературным миром; по крайней мере, в вышедшем в 1921 году альманахе "Слова и пятна" его роль — из главенствующих. Он печатает здесь шесть стихотворений и поэму-манифест "Анархия":

Много вшей на человеке налипло,


В мозги ведь всякая вхожа! —


Но страшнее сфинкса Эдипа


Государства кровавая рожа. <...>


Попробую праздничные яства.


Долго ел я всякую гадость.


Говорят, что лучшее лекарство


Собаке и человеку


Радость!


В огне мечты крамольной,—


Гигантского роста,—


Вот стоит он свободный и вольный —


Человек просто.

К этому времени его мировоззрение и художественная манера уже полностью оформлены — через год к ним удобно подойдет термин "биокосмизм" (о чем впредь), но пока — это, грубо говоря, тотальное отрицание несправедливости. По его книгам 1919-1921 годов видно, как по мере фокусировки поэтического взгляда он двигается от социальных и пацифистских филиппик к главной теме своей лирики середины 1920-х годов — идее личного бессмертия. Раннее увлечение революционной патетикой, выраженное в призыве к всепланетному объединению пролетариев ("На помощь, граждане Марса! / На помощь, житель Венеры! — / В жутких извивах кровавого фарса / Смерть быстрее пантэры! / От крови не видно Лазури! — / Подай нам помощь, Меркурий!"), соседствует с общегуманистическими (чуть не народническими) декларациями: "Когда без сердца так уютно / Пускай хоть яростная боль / Напомнит вам ежеминутно / Про тысячи скорбящих доль". При этом символистская закалка (для этого — последнего — поэтического поколения еще обязательная) отзывается декларацией этического беспристрастия, которое, кажется, противопоказано его энергичной натуре:

Когда достойный продавец


Устроит выставку красавиц


И в сладострастия дворец


Пройдет упитанный мерзавец,


Тая в душе стальной укол


И хищность пламенную кобр,


Отметьте миг, когда он зол,


Отметьте миг, когда он добр.


Но скоро все переменится.

В Москву он приезжает, по всей вероятности, поздней весной 1922 года и быстро находит поэтических единомышленников — группу биокосмистов. Краткая история этого небольшого, но шумного литературного направления уже многократно описывалась, а для подробной время еще не пришло, поскольку состав этой компании был чрезвычайно подвижен (они любили друг друга шумно извергать из сана), декларации противоречивы, а идеологические критерии объединения невнятны.

Осенью 1922 года (наш герой тем временем успел переехать в Петроград) над движением понемногу сгущаются тучи: после выхода сборника Ярославского "Святая бестиаль" большевики неожиданно становятся на защиту общественной нравственности: "Журнал (это не журнал! — Л. Л.) "Святая бестиаль" закрыть. Поставить цензуре на вид недопустимость разрешения таких порнографических изданий. <...> Поручить тов. Мессингу проверить организацию биокосмистов и лиц, стоящих во главе организации. По согласованию с цензурой конфисковать и уничтожить всю их порнографическую литературу". Впрочем, Ярославскому и так уже пора уезжать: он произвел в этом городе фурор, снискал мирскую славу и встретил женщину своей мечты. В декабре они отправляются в пятилетнее (они еще не знают об этом) путешествие, а мы, пока укладываются чемоданы, познакомимся с его замечательной спутницей.

Евгения Исааковна Маркон-Ярославская (1902-1931) — дочь филолога-гебраиста, родилась в Москве, позже переехала с семьей в Петербург. Училась в гимназии, откуда была исключена за дурное поведение. Поступила на Бестужевские курсы. Участвовала в работе одной из студий Пролеткульта, но покинула ее из-за несогласия с проводимой большевиками политикой ("советская власть стала уже не только консервативной, но еще к тому же контрреволюционной"). В 1922 году она окончила университет и на одном из вечеров биокосмистов познакомилась с Ярославским.

В декабре они отправляются в сторону Москвы; по пути с ними случилось несчастье: Евгения попала под поезд, и ей ампутировали ступни обеих ног. Вероятно, из-за этого им пришлось прожить несколько месяцев в Твери, и в Москве они оказались только в начале июня — и провели здесь все лето.

О целях их путешествий оба они говорят неотчетливо: "Читали <...> лекции <...> на литературные и антирелигиозные темы". В стихах Ярославского этого времени тема странничества (неизбежная для человека, трижды за короткое время пересекшего страну вдоль и поперек) описывается вне ее практических аспектов:

Еще вчера —


Россия на колесах;


А нынче на колесах только я;


А прежде было так:


Сума и посох,


И всех небес


Безглазые края...


Теперь поэт —


Пустынник


И печальник —


В вагон служебный кем-то вовлечен —


К нему любезен


Станции начальник


И комиссар особой части —


Чон.

Тем временем поэтическая манера Ярославского претерпевает серьезные изменения. Начиная с 1922 года его иван-карамазовское отрицание безжалостного мира делается тотальным — теперь он говорит о бессмертии не только для людей, но и для всего живого:

Усвоив глупую привычку


Умирать —


Мы и животных ею заразили:


Какой-нибудь прекрасный


Серый


Кис,


Которому бы жить


И жить


Беспутно,


На радость кошкам


И на страх мышам,—


Вдруг умирал внезапно и нежданно.

И в эти же годы им овладевает идея анабиоза; человечество (пишет он, а я пересказываю) должно быть в полном составе и без исключения ("Каждый живущий свят, / Даже если он глуп бесконечно, / На жизнь выдает мандат / Вольнолюбивая вечность") заморожено, чтобы проснуться уже в новом, совершенном мире:

Дружеская рука Анабиоза


Великолепна в гуманитарной роли!


Из сердца человечества заноза


Вынимается легко и без боли.

В конце сентября 1926 года наши герои отправляются в Берлин. Ехали, вероятно, с ощущением, что уезжают навсегда, по крайней мере с первых выступлений в западной печати Ярославским был взят очень решительный тон. 2 ноября в "Руле" (что само по себе декларативно) он печатает "Письмо в редакцию" с объяснениями по поводу своего ультракоммунистического омонима Емельяна Ярославского, 7 ноября там же — очерк "Гримасы Петербурга", где открыто говорит о происходящем в России терроре. Ярославский быстро затосковал за границей:

Сломались тусклые пророчества об эти дни простых былин,—


Мое двойное одиночество не согреваешь ты, Берлин!..


Ты, может, даже добродушнее, когда ты позволяешь жить,—


Но за тобой твое грядущее готовит новые ножи...

У него не было иллюзий по поводу того, какой прием ожидает их на родине ("поеду в Россию "расстреливаться""), но они все-таки возвращаются.

В мае 1928 года Ярославского арестовывают в Ленинграде, спустя месяц переводят в Москву. Евгения Исааковна, будучи идейной анархисткой, порывает какие-либо отношения с презираемой ею советской властью и, по ее собственному выражению, "идет в шпану" — начинает торговать газетами, не гнушаясь и мелкой экспроприацией. Особенное удовольствие ей, по собственному признанию, доставляла громкая декламация заголовков типа "Бомба в московском ОГПУ!" — и трудно ее упрекнуть за это маленькое злорадство.

Следствие по делу Ярославского тянулось до октября; летом им разрешили свидание, но не могли ее разыскать; оно состоялось только в Ленинграде, уже перед самой его отправкой на Соловки (статья была 58-4, приговор — пять лет). Через месяц она отправилась за ним в Кемь, но новое свидание так и не получила. Вторая попытка, летом 1929 года, оказалась более успешной: они виделись по одному часу в течение нескольких дней — была и такая издевательская форма. Оттуда Маркон вернулась в Москву, где к этому времени она уже была своей среди местных "криминальных элементов", но счастье ей изменило: осенью она была арестована и заключена в Бутырскую тюрьму. Ее безобидная внешность (27-летняя девушка-инвалид) многих заставляла обманываться, но надзиратели просто не знали, с кем они связываются. "Чтобы внести хоть некоторое разнообразие в бутырские будни", как она не без бравады пишет в автобиографии, она проломила голову надзирательнице железной крышкой от "параши", после чего была переведена в карцер, но вскоре отпущена: в тот момент уголовнику, даже задиристому, жилось намного лучше, чем политическому. Осенью 1929 года состоялось их последнее свидание; несколько месяцев спустя Маркон опять арестовали по делу о краже и на этот раз дали три года ссылки в Череповецкий округ. Там она вместе с компанией других народных мстителей ограбила охотничий магазин (чтобы добыть оружие) и вновь была арестована — на этот раз суд отправил ее в Сибирь. Оттуда она бежала, стремясь на Соловки, чтобы готовить побег мужа. 17 августа 1930 года она была арестована уже там (вообразите: ссыльная, на протезах, с фальшивым паспортом пробралась через всю свихнувшуюся на шпиономании страну и проникла в неприступную цитадель). Ей дали три года с отбыванием срока прямо на месте; новое дело за попытку побега было открыто и против Ярославского. Дальше начинаются уже чисто садистские соловецкие дела: Ярославского приговаривают к расстрелу, 18 ноября 1930 года чекист Никольский объявляет Евгении об этом; она бросается на него и бьет его протезом (в протоколе написано "протезой") по ноге, выкрикивая проклятия. Сам Ярославский еще, возможно, жив — по некоторым данным, его убили только 10 декабря. В тот же день Евгения предпринимает три попытки самоубийства, но каждый раз надзирателям удается ей помешать. Еще через две недели в женский изолятор "Заячьи острова" приезжает начальник лагеря Успенский. Она бросает в него заранее приготовленный камень, но, увы, промахивается. Ее дело переквалифицировали на статью "Терроризм" и 20 июня 1931 года расстреляли на Секирной горе.

В повествовании использованы догадки и советы lj-юзеров jalla00, khebeb и therese_phil, которым приношу живейшую благодарность

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...