Германская общественность отметила 50-летие начала Нюренбергского процесса произнесением и опубликованием ряда текстов о незабываемости национального позора. Небезразлична эта дата и общественности российской. Примечательно, однако, что в рассуждениях появилась дистанцированность: события и сталинизма, и гитлеризма воспринимаются скорее как факты академической истории. Неприязнь к машине тоталитаризма, которая определяла поведение интеллигенции десятилетия назад, сменилась академическим интересом.
Характерным примером тому явилась прошедшая только что выставка Москва-Берлин. Достигнут потрясающий по геополитической корректности эффект — кажется, что Германия всегда была единой, Россия имела цельную культуру без противоречий, а если эти две державы когда-то и ссорились, то важнее то, что они великие, а предмет ссоры может быть и забыт. Зрители развлекали себя тем, что сравнивали портреты Гитлера и Сталина, киноплакаты третьего Рима и Третьего рейха, имперские замыслы в чертежах и проектах — и находили много общего.
К сожалению, общего гораздо больше. Это традиционный альянс светской и духовной власти, это националистическая природа лютеранства и православия, это стремление к государственности как к высшей форме цивилизации, это общность мещанских идеалов, это провинциальность, возведенная в ранг культурной особенности. Граница между Западом и Востоком после становления Римской империи проходила по Рейну. Таким образом, исторический генезис обеих держав — окраинный по отношению к культурному центру. Их амбиции сместить центр цивилизации к Востоку породили специфические антизападные теории касательно особого немецкого и особого русского пути. Рожденные комплексом культурной неполноценности, эти теории прежде всего характеризуются неприязнью к законченной картине истории и Западу (странам атлантического бассейна) как наследнику Римской цивилизации. Надежды немецкой "геополитики" и российского "евразийства" связываются с мистически трактованной силой континента Евразия. Согласно им, сплоченный организм континента сумеет подчинить себе весь мир и вернуть историю во времена, когда деление на цивилизацию и варварство еще не состоялось — и никто не был обижен. Приоритет пространственного развития и внешней мощи над духовной преемственностью в этих теориях делает их абсолютно языческими. Законопослушная Германия и беззаконная Россия слишком близко находятся к своему варварскому прошлому. Государственность обеих стран апеллировала всегда и прежде всего к языческому в своих культурах. Наиболее характерны примеры последних диктатур — но весь комплекс затребованных государством добродетелей является родо-племенным.
Варварским прошлым родственны все страны, а рознятся они тем, насколько прочен слой культуры, отделяющий общество от язычества. В каждой культуре есть уязвимое место, где дикость пробивает дорогу. Когда это случается — требуется художник, чтобы вернуть смысл вещам, очистить испоганенное. Но куда больше мастеров пера и кисти требуется государству, чтобы оправдать свои завоевания.
В Третьем Риме и в Третьем Рейхе множество представителей творческих профессий обслуживало строй. Их призвали создать нечто величественное, но сделать это оказалось невозможным. Диктатуры ХХ века были диктатурами эклектическими, ретроспективными — ретро-режимами: Сталин мечтал об ивановском царстве в мировом масштабе, Гитлер бредил Нибелунгами, Муссолини грезил об императоре Августе. Новоиспеченные империи в строительстве равнялись на размах колизеев. Этим они отличались от первичных диктатур, которые, разумеется, были похожи только на самих себя. И Египет, и Вавилон — прежде всего естественные исторические образования и потому неужасные. Эти — первичные — диктатуры создавали весь космос бытия целиком — от частного до общего. Поэтому в древнем искусстве ценна и статуэтка и статуя. Ни рабу, ни фараону было не с чем сравнивать свое существование — оно было нормальным. Возвращение к варварству спустя тысячи лет — и ненатурально, и антиисторично.
Сталинский Третий Рим и гитлеровский Третий Рейх были прежде всего вторичны, противоестественны — оттого страшны и одновременно так чудовищно безвкусны. Чешский писатель Милан Кундера говорит: "Тоталитаризм — это империя кича". Фашизм — это отсутствие стиля, программная эклектика: ритуалы, архитектура, тексты — все перемешано в один вульгарный вторичный продукт. Диктатура не останется в веках в качестве творца "Большого стиля", высотки Посохина не станут пирамидой Хеопса просто потому, что новая история знает то, что было неизвестно древней. Она знает то, чего боится любой преступник, — свидетеля. Таким свидетелем новой истории явилось христианство; духовная свобода сделалась безусловной мерой вещей. Искусство новой истории, личностное искусство, насчитывает чуть более тысячи лет; древнее — безличное — десяток тысяч. Силы неравны, язычество постоянно берет реванш. Но пока существует хоть один свидетель, знающий иную точку отсчета, довольно и его, чтобы восстановить равновесие. Варварские государства называют таких людей инакомыслящими.
В 70-х годах Германия и Россия нуждались в Белле и Солженицыне, даже если свою любовь доказывали изгнанием. Для обоих писателей история была личным делом, позор нации сделался проклятьем их собственной биографии. Но государственная потребность в Белле и Солженицыне прошла быстро. Они погодились на краткий период так называемого покаяния (иначе: перестройки); ни денацификация, ни десталинизация не были полными. Государство искало новых путей для достижения своих целей, начался новый передел мира, требовалась новая творческая обслуга. Солженицын и Белль с определенных пор сделались ненужными — скорее вредными. Государствам легче договориться между собой, если их эмиссарами выступают Молотов и Риббентроп, Горбачев и Коль, на худой конец Шпеер и Иофан.
Свидетельством новой государственной стабильности явилось то, что наконец сформировался заказ, — и культурная обслуга теперь знает что делать. Впрочем, культурная жизнь последних десятилетий сама подготовила почву для прихода твердого социального заказа. Постмодернизм, по природе эклектичный, занимался все эти годы не собственно творчеством, но изучением методологии творчества. Соцарт кормился сталинским временем, пародируя соцреализм, но и завися от него, концептуалисты рефлексировали по поводу чужих концепций, критики писали умилялись ювенильности и "коллективному бессознательному", отвергая ценностные ориентиры. 30--50-е годы как объект салонной любви были выбраны не случайно: вторичное тянется к вторичному. С тоталитарным прошлым играть было интересно — в таких играх оттачивалась ирония, практиковался скепсис. Но если долго играть — поневоле заигрываешься.
История общества, особенно общества, по преимуществу, варварского, не прощает отсутствия определенной концепции. Место не может пустовать. Постмодернизм, играя, перетек в концепцию евразийства. Евразийство и есть исторический постмодернизм. Для обоих течений мысли характерно отрицание целостной истории цивилизаций. Карту мира кроят с такой же легкостью, с какой Джоконде пририсовывают усы.
Фрагментарное, дискретное восприятие мира удобно прежде всего тем, что не требует временных затрат на учебу: "сегодня приказчик, а завтра — в карте стираю царства я". Но для того чтобы такая теория была действенна, прежде должна овладеть умами другая: "сегодня приказчик, а завтра Джоконде усы пририсовываю — вот что такое творчество". Когда Дюшан уродует полотно Леонардо, а Гумилев объявляет бога Яхве Сатаной, и в том, и в другом случае демонстрируется схожая смелость мысли. То же дерзание воодушевило геополитика Хофхаузера на концепцию передела мира. В 1945 году Нюрнбергский процесс счел это преступлением.
Как часто бывает в сходных исторических ситуациях, реальные интересы правящих классов и потенции салона нашли друг друга. Но государственный постмодернизм, царство кича будет пострашнее, чем просто пошлость в искусстве. Ни собственно постмодернизм, ни Белль с Солженицыным уже не понадобятся. Из наследия Солженицына новое время отобрало то, что пробуждает к жизни темные националистические силы, фальсифицирует историю. Мифы о Столыпине и земствах (подменяющие реальную историю России) сливаются с ностальгией по великой империи. Государственность заражает энтузиазмом.
Русский человек любого сословия употребляет свободу как водку — напивается на ночь, чтобы утром проснуться опять крепостным и с больной головой; иное дело — немец, у того голова всегда побаливает: за детей, страховку, налоги, а если он пьянеет от чего-нибудь, то только от чувства долга — хорошо, если перед семьей, хуже, если перед Отечеством.
МАКСИМ Ъ-КАНТОР
Полвека назад начался Нюрнбергский процесс
Отсчет "часа нуль" идет с Нюрнберга
Германия оказалась единственной великой державой, претерпевшей не только Божий суд — превращение городов рейха в большие кучи щебня, но и суд земной: международный трибунал впервые в истории признал преступными и лидеров нации, и ее политическую систему.
Метафора "час нуль", которую немцы применяют к 1945 году, означает не только тотальное разрушение всего и вся в огне войны, превратившее немцев в голых людей на голой земле. Метафора глубже, ибо Германия превратилась в tabula rasa не только в материально-вещном, но и в государственно-духовном смысле. Итогом злокачественной эволюции немецкого духа оказалось признание преступным, а потому нравственно и юридически ничтожным самого прежнего немецкого государства. Именно в Нюрнберге нуллификация прежней жизни сделалась всеобъемлющей.
История наций выбирает месяцы, сгущающие в себе роковые исторические даты. Для России это, вероятно, октябрь — 17 октября 1905 года, вместо свободы принесшее новое безумие смуты, 25 октября 1917 года и 3 октября 1993-го, чуть-чуть не ставшее новым 25-м. Для немцев таким месяцем является ноябрь. 9 ноября 1918 года — отречение кайзера и гибель Второго рейха, 11 ноября 1918 года — фактическая капитуляция в мировой войне, 8 ноября 1923 года — мюнхенский пивной путч (смутный прообраз российского 3 октября 1993 года), 20 ноября 1945 года — открытие в дотла разбомбленном Нюрнберге международного трибунала над политической системой Третьего рейха.
Быть может, перекличка дат и вовсе не случайна, ибо еще после пришедшегося как раз на ноябрь поражения в первой мировой войне часть нации — к сожалению, слишком малая часть — воспринимала это поражение как чудесное спасение, избавившее страну от ужасов победы. "Когда б мы только победили под гром литавр и пушек гром, Германию бы превратили в огромный сумасшедший дом. Когда б мы только победили, все страны разгромив подряд, в стране настало б изобилье кретинов, холуев, солдат". Разительно точные картины не столь уж далекого будущего — "Когда б мы только победили, мы б стали выше прочих рас, от мира бы отгородили колючей проволокой нас. Страна бы укрепила нервы, народ свой загоняя в гроб. Потомство для нее — консервы, а кровь — малиновый сироп" — сменялись — увы, преждевременно — вздохом облегчения: "Тогда б всех мыслящих судили, и тюрьмы были бы полны, и войны чаще водевилей разыгрывались в изобилье, когда б мы только победили, но, к счастью, — мы побеждены".
Как России в 1991-м, так и Германии в 1918-м давался шанс пройти свой этап модернизации хотя и в горькой нищете, но по крайности без национальной катастрофы и тотального разгрома, оставившего после себя одни дымящиеся развалины. Требовалось, в сущности, немногое — принять зовущую к смирению и кропотливому мирному строительству парадоксальную мудрость "...но, к счастью, мы побеждены". Уже ноябрьский пивной путч 1923 года показал, сколь иллюзорными оказываются эти шансы. Иллюзия прорыва — в преднацистские и нацистские годы говорили о прорыве германского духа, сегодня в России говорят о "русском (XXI. — Ъ) веке" и "постиндустриальном прорыве" — оказалась неизмеримо сильнее. Для принятия мудрости потребовался 1945 год и Нюрнберг.
Роль Нюрнбергского процесса в создании спасшего немецкую нацию "часа нуль" очевидна. Военный разгром Германии был дополнен международно-правовым разгромом, что уничтожило возможность возрождения иллюзий, сгубивших нацию после первой мировой войны. Более сложным является вопрос о степени бесстрастности и беспристрастности этого трибунала, именовавшегося тогда "судом народов" и в известной степени претендовавшего на прерогативы Божьего суда.
Учредители трибунала понимали юридическую деликатность ситуации, когда победители судят побежденных, внушая тем сомнения в своей беспристрастности, и потому сконструировали ряд действительно заслуживающих внимания правовых построений. Указав, что развязанная Гитлером война сделалась мировой и тем самым затронула интересы практически всех наций, они делали вывод, что последовательный поиск принципиально несуществующей в послевоенном мире беспристрастной судебной инстанции привел бы к отказу от попыток свершить правосудие вообще. Другой пример стремления придать решению суда максимальную авторитетность — чуткость к доводам защиты, выразившаяся в том, что выслушивание ее доводов заняло много больше времени, чем выслушивание доводов обвинения. Но юристы могут не все — есть еще и политики, и потому процесс изначально строился на существенных умолчаниях.
Ряд деяний держав-победительниц, немного отличавшихся от деяний Третьего рейха, был заранее выключен из рассмотрения. Террористические налеты англо-американской авиации на гражданские объекты Германии, не имевшие военного значения, зверства советских войск в Восточной Пруссии, колонны немецких беженцев, расстреливаемых советскими штурмовиками с бреющего полета, — указания на все эти ужасные факты не принимались во внимание по тому соображению, что в ином случае возобладал бы принцип взаимной амнистии, уничтожающей всякую ответственность за преступления против человечности.
Взаимная амнистия, извиняющая такие преступления, была бы, бесспорно, недопустима, однако в итоге получилось так, что преступления Третьего рейха вошли в приговор трибунала и легли вечным пятном на совесть Германии, породив у немецкого народа заслуживающий всяческого уважения комплекс вины, многие же деяния держав-победительниц оказались попросту яко не бывшими, что никак не способствовало должному осмыслению прошлого.
В первые послевоенные десятилетия, когда память о беспримерных злодеяниях Третьего рейха была свежа и военные раны еще болели, эта диспропорция мало ощущалась. Военные жестокости союзных держав считались все равно несоизмеримыми с хладнокровной организацией фабрик по уничтожению людей. Но сегодня, когда спустя полвека международный трибунал сам подлежит суду истории, следовало бы все же предостеречь от полной его сакрализации. Приговор трибунала своей суровостью был спасительным для Германии, но, не породив — что, впрочем, было тогда и невозможно — соответственных рассуждений о мере и степени вины держав-победительниц за все случившееся, он куда менее способствовал нравственному очищению в стане победителей. А ведь они — вспомним судьбу послевоенного СССР — часто нуждаются в том не меньше, чем побежденные.
МАКСИМ Ъ-СОКОЛОВ
Процесс века
Вопрос об ответственности нацистов перед мировым сообществом за совершенные на оккупированных территориях зверства был впервые поднят в декларации глав СССР, США и Великобритании, опубликованной в Москве 2 ноября 1943 года. В ней говорилось, что эта проблема должна урегулироваться совместным решением правительств союзных держав.
По окончании войны в Лондоне была создана международная комиссия для разработки вопроса об ответственности главных военных преступников. В нее входили: от США — член федерального Верховного суда Джексон, от СССР — заместитель председателя Верховного суда СССР Никитченко и член-корреспондент Академии наук СССР, профессор уголовного права Трайнин, от Великобритании — генеральный прокурор Файф, от Франции — член Кассационного суда Фалько и профессор международного права Гро. Позднее Файфа сменил лорд-канцлер Уильям Аллен Джоуитт.
Совещание представителей четырех держав продолжалось с 25 июня по 8 августа 1945 года и завершилась подписанием Соглашения между правительствами СССР, США, Великобритании и Франции о судебном преследовании и наказании главных военных преступников стран оси, об учреждении Международного военного трибунала. К соглашению присоединились еще 19 государств.
Впервые возник орган международной уголовной юстиции, хотя эта идея уже выдвигалась в прошлом. После окончания первой мировой войны в Версальском договоре указывалось на необходимость организации суда над кайзером Вильгельмом, были разработаны проекты Международного уголовного кодекса и Международного уголовного суда. Однако все это осталось неосуществленным, а укрывшийся в Нидерландах кайзер благополучно дожил до 4 июня 1941 года и скончался в собственной постели.
6 октября 1945 года в Берлине было подписано, а 18 октября одновременно опубликовано в Лондоне, Москве, Вашингтоне и Париже обвинительное заключение в отношении главных нацистских преступников. От имени СССР его подписал Роман Руденко, от имени Великобритании — Хартли Шоукросс, от имени США — Роберт Джексон, от имени Франции — Франсуа де Ментон. В обвинительном акте говорилось о рассмотрении преступлений "Германа Вильгельма Геринга, Рудольфа Гесса, Иоахима фон Риббентропа, Роберта Лея, Вильгельма Кейтеля, Эрнста Кальтенбруннера, Альфреда Розенберга, Ганса Франка, Вильгельма Фрика, Юлиуса Штрейхера, Вальтера Функа, Гельмара Шахта, Густава Круппа фон Болен унд Гальбах, Карла Деница, Эриха Редера, Бальдура фон Шираха, Фрица Заукеля, Альфреда Йодля, Мартина Бормана, Франца фон Папена, Артура Зейсс-Инкварта, Альберта Шпеера, Константина фон Нейрата и Ганса Фриче индивидуально и как членов любой из следующих групп или организаций, к которым они принадлежали, а именно: правительственный кабинет, руководящий состав национал-социалистической партии, охранные отряды германской национал-социалистической партии (СС), включая группу службы безопасности (СД), государственной тайной полиции (гестапо), штурмовые отряды — СА, генеральный штаб и верховное командование германскими вооруженными силами".
До начала суда в Нюрнберге Международный военный трибунал провел ряд организационных заседаний в здании Контрольного совета по Германии в Берлине. На них был принят регламент работы трибунала, решен вопрос о форме одежды судий (члены трибунала от СССР были на процессе в военной форме, от остальных стран — в черных судейских мантиях), о порядке размещения судей в зале суда, об организации секретариата трибунала и переводов, о приглашении защитников, о присяге. Председательствующим на процессе в Нюрнберге был избран член трибунала от Великобритании лорд-судья Джеффри Лоренс.
Суд начался 20 ноября 1945 года и продолжался до 1 октября 1946 года (с двумя перерывами: на рождественские каникулы и в сентябре 1946 года — между последним словом подсудимых и вынесением приговора). К началу суда число подсудимых сократилось. Роберт Лей, получив обвинительный акт, повесился в тюремной камере. Дело в отношении Густава Круппа было отложено из-за его болезни. Его разбил паралич и вскоре он умер. Сумел скрыться от правосудия Мартин Борман, и его дело рассматривалось заочно.
Четырехэтажное массивное здание высшего земельного суда Баварии (Дворца юстиции) в Нюрнберге находится на Фюртштрассе. Зал судебных заседаний располагался на третьем этаже здания и мог вместить около 400 человек. Американские войска соединили его подземным ходом со зданием Нюрнбергской каторжной тюрьмы, чтобы исключить возможность побега подсудимых при доставке их в зал заседаний. Все подсудимые содержались в одиночных камерах на первом этаже тюрьмы. Во Дворце юстиции и около него была устроена многоступенчатая система охраны, состоящая из работников новой полиции Германии, военнослужащих армий союзных держав и членов американских спецподразделений военной полиции.
Судей было восемь: четыре члена трибунала и четыре их заместителя. От СССР — заместитель председателя Верховного суда СССР генерал-майор юстиции Иона Никитченко и ответственный работник Народного комиссариата юстиции СССР подполковник юстиции Александр Волчков. От США — член Верховного федерального суда бывший министр юстиции Фрэнсис Бидл и судья из штата Северная Каролина Джон Дж. Паркер. От Великобритании — лорд-судья Джеффри Лоренс и адвокат королевской скамьи Норман Биркетт. От Франции — профессор уголовного права Анри Доннедье де Вабр и член кассационного суда советник Робер Фалько. На основании устава трибунала каждая страна назначила своего главного обвинителя: от СССР — прокурор Украинской СССР (впоследствии генеральный прокурор СССР) Роман Руденко; от США — член Верховного федерального суда Роберт Джексон; от Великобритании — генеральный атторней Хартли Шоукросс; от Франции — сначала министр юстиции Франсуа де Ментон, потом Огюст Шампетье де Риб.
В ходе процесса состоялось 403 судебных заседания, на которых дали показания подсудимые (кроме Гесса и Фрика), было допрошено 113 свидетелей, рассмотрено 143 письменных показания и свыше 5000 документальных доказательств. Против подсудимых были выдвинуты обвинения по разделам "Преступления против мира", "Преступное попрание законов и обычаев войны в обращении с военнопленными", "Агрессия против СССР", "Принудительный труд и насильственный угон в немецкое рабство", "Разрушение и разграбление культурных и научных ценностей", "Разрушение сел и городов", "Преступления против мирного населения", "Преступления против человечности", "Разграбление и расхищение государственной, частной и общественной собственности". Во время процесса было изготовлено свыше 30 тыс. заверенных фотокопий документов и выпущено свыше 50 млн страниц печатного материала.
30 сентября и 1 октября 1946 года был оглашен приговор. 12 подсудимых приговорили к смертной казни через повешение (Геринг, Риббентроп, Кейтель, Кальтенбруннер, Розенберг, Франк, Фрик, Штрейхер, Заукель, Йодль, Зейсс-Инкварт, а также Борман — заочно). Гесс, Функ и Редер были приговорены к пожизненному заключению, Ширах и Шпеер — к 20 годам лишения свободы, Нейрат — к 15 годам тюрьмы, Дениц — к 10 годам тюремного заключения. Трое — Шахт, фон Папен и Фриче — были оправданы. Советская сторона высказала свое несогласие с решением трибунала в отношении троих оправданных и в отношении приговоренного к пожизненному заключению Гесса (член трибунала от СССР придерживался мнения, что никто не должен быть оправдан, а Гесс заслуживает смертной казни).
Смертный приговор был приведен в исполнение в ночь (0.55) с 15 на 16 октября 1946 года во дворе Нюрнбергской тюрьмы сержантом армии США Джоном Вудом. За час до этого сумел покончить с собой Герман Геринг. Приговоренные к тюремному заключению отбывали наказание в каторжной тюрьме Шпандау в Западном Берлине. Почти все они (кроме Гесса) были освобождены в конце пятидесятых годов по старости.
К вопросу о политической корректности
В ванне остались и вода, и ребенок.
Работник лондонской фотолаборатории Boots, 24-летний Шелдон Аткинсон, выполняя заказ клиента, наткнулся на пленку со снимками голого ребенка. Он счел своим гражданским долгом заявить об этом в полицию.
Отвечая несколькими днями позже на вопросы репортеров, среди которых был корреспондент известной желтой газеты "The Sun", Аткинсон сказал, что первые два кадра, где девочка снята купающейся в ванне, не произвели на него особого впечатления, но когда оказалось, что вся пленка посвящена тому же предмету, он решил, что это уже слишком. После этого интервью Аткинсон был немедленно уволен с работы, однако сотрудница Boots объяснила прессе, что он поступил в соответствии с инструкцией, предписывающей работникам фотолабораторий заявлять в полицию в тех случаях, когда в руках у них оказывается материал, свидетельствующий о какого-либо рода преступной деятельности. "Мы должны предоставлять такой материал полиции, а дальнейшее нас не касается. Полиция действует так, как сочтет нужным. Правда, на практике сотрудники Boots крайне редко следуют этой инструкции."
Пленка, вызвавшая подозрения бдительного фотолаборанта, была заснята и сдана в мастерскую 56-летним архитектором Джереми Диксоном. Полиция арестовала его, а заодно и его подругу, 48-летнюю мисс Джулию Сомервилль, диктора ITN. Оба в течение нескольких дней пробыли под арестом и были подвергнуты семичасовому допросу в Scotland Yard по поводу происхождения снимков, показавшихся полиции порнографическими. После этого Джереми Диксона и мисс Сомервилль выпустили на поруки. Следствие по этому делу еще ведется.
Когда мисс Сомервилль появилась после ареста на ITN, коллеги засыпали ее цветами и открытками. На студии не было отбоя от звонков зрителей, высказывавшихся в поддержку мисс Сомервилль. Она была тронута всеобщим участием и сказала, что намерена бороться за то, чтобы избавиться от павшей на ее имя тени подозрения. Партнер мистера Диксона Эдвард Джонс сказал, что его коллега давно и всерьез занимается фотографией, и имеет обыкновение не жалеть пленки на заинтересовавший его предмет. Джонс вспомнил, что однажды Диксон потратил разом 28 кадров на один только именинный пирог, а в другой раз извел две пленки, снимая овец на лугу. На вопрос о нравственном облике Диксона - разведенного отца троих детей, Джонс отозвался о нем как о человеке "прочных моральных устоев и прекрасном семьянине".
Вокруг истории с фотоснимками (которых, кстати, не видел никто, кроме непосредственных участников) в британской печати разгорелась полемика, выходящая за рамки этого случая и затрагивающая разные этические проблемы. Основной хор голосов обвиняет Scotland Yard в нарушении privacy. "Арест Джулии Сомервилль и Джереми Диксона, - пишет один юрист, член юридического общества по защите несовершеннолетних, - и предание этому делу широкой огласки должно обратить внимание общественности на явление, которое уже давно беспокоит профессионалов, часто сталкивающихся с подобными ситуациями. С тех пор как десять лет назад Эстер Рантцен придала такую остроту проблеме "сексуального притеснения" детей, множество людей пострадали от несправедливых обвинений в нарушении Закона о защите детства. Многие родители стали бояться лишний раз прикоснуться к своему ребенку, делать ему массаж, купаться вместе с ним, не говоря уже о том, чтобы запечатлеть на снимке его невинную наготу, поскольку, если такой снимок попадет в руки посторонних, он может быть интерпретирован как свидетельство сексуального извращения и педофилии. Мы ни в коем случае не должны мириться с этой в высшей степени нездоровой ситуацией."
Как право родителей определять свои отношения с детьми, так и право детей определять свои отношения со взрослыми без постороннего вмешательства - бесспорно. Автор одной из статей в Times, рассуждая о необходимости оградить детей от непрошенных защитников их прав, приводит примеры того, как подобные обвинения разрушают отношения между детьми и взрослыми. Во время следствия подозреваемым нередко запрещают общаться с детьми, и дело усугубляется медлительностью судопроизводства, длящегося месяцами. Как прикажете объяснять детям столь длительное отсутствие родителей или любимого учителя? - спрашивает автор статьи.
Но самые бурные споры относятся не столько к юридической, сколько к идеологической стороне дела. Правда, спорами происходящее назвать трудно, поскольку фотолаборант и отделение Скотлэнд Ярда - практически единственные противники фотографа-любителя и его подруги, а чуть ли не все остальные - на их стороне. Однако, в отличие от юридических, идейные защитники разделяют с полицейскими одну важную предпосылку: что содержание этих фотографий (при том, повторяем, что их никто не видел) не является частным делом фотографа-любителя. Их аргументы в общем сводятся к двум простым позициям. Можно защищать мисс Сомервилль и м-ра Диксона, ссылаясь на право художника запечатлять что угодно. Так, например, поступает один из известнейших современных английских художников Дэвид Хокни, который свое выступление на открытии собственной ретроспективы в Королевской Академии Искусств чуть не целиком посвятил страстной защите гонимого собрата. Он заявил, что этот случай - угрожающий предвестник разгула ханжеской цензуры, жертвами которой могут стать даже классические произведения искусства, находящиеся в Англии, в подтверждение чего Дэвид Хокни продемонстрировал репродукцию картины Фрагонара "Девочка с собакой". Дэвид Хокни также защищал право художника выбирать любые сюжеты, лишь бы они были согреты "живым человеческим чувством". Второй главный аргумент: Диксон не просто был волен выбирать любые сюжеты, а заслуживает всяческого одобрения за то, что выбрал именно такой. Дело в том, что, как пишет обозревательница Times Найджелла Лоусон, в удушливой атмосфере неовикторианства как раз изображение целомудренной наготы и воспитывает в зрителе верное, то есть простое и открытое отношение зрителя к Плоти и вообще к Природе. Подобные доводы защищают не столько свободу художника, сколько его право быть наставником масс и проповедником освобождающих идей. Оба способа идейной защиты используют ту систему доводов, которая за последние двадцать лет сложилась в американских дискуссиях на подобные темы. Однако там они ведутся не со стыдливым лаборантом-доносчиком, а с мощным консервативно-фундаменталистским течением. Существуют даже специальные общественные организации, которые вылавливают повсюду любой намек на непристойность или кощунство и разворачивают кампании за запрет, бойкот, прекращение финансирования и т.д. Одна из таких организаций - American Familly Associiation заставила компанию CBS вырезать из детского мультфильма кадры, где Майти Маус нюхает цветок - поскольку выражение блаженства, написанное в этот момент на его мордочке, вызвало у АТА подозрение в том, что на самом деле беспутный грызун нюхал кокаин. Характерной чертой американских дискуссий является то, что они редко ведутся на чисто юридической почве: в центре спора почти никогда не оказывается ни privacy, ни свобода слова, ни право частных лиц и общественных организаций на цензуру. Как противники, так и защитники скандальных изображений и высказываний предпочитают рассуждать об идейной стороне дела. Что и понятно в условиях господства political correctness — то есть настойчивого внимания к тому, чтобы ни одно публичное высказывание или действие не оскорбило какую бы то ни было из этнических, религиозных, половых, возрастных и т.д. групп. Поскольку в Америке таких групп существует огромное число, причем часто обидчивых и агрессивных, почти любое осмысленное высказывание может кого-то задеть. Соответственно защитники свободы искусства вынуждены не защищать "право на оскорбление", а доказывать невинный и даже благотворный смысл - картины, снимка, и т.д. Так, например, когда в 1988 году в Америке были выставлены фотографии Мэпплторпа и последовал взрыв возмущения со стороны консервативной общественности, то защита тоже велась по двум линиям: что формальное совершенство композиции и светотени на снимках гомосексуальных садомазохистов исключает любые содержательные ассоциации и что именно изображение терзаемых гениталий возвышает и раскрепощает любого непредвзятого зрителя. Но на примере дела Диксона видно, что в Англии, хотя туда и проникает американская ожесточенность тона и аргументы, главный - правовой - аспект проблемы еще не исчез в буре конкурирующих идеологий.
МАРИЯ Ъ-МУШИНСКАЯ