Литературнонеобязанные

Власть часто прибегала к помощи писателей во время кризисов. Так было в США во время Великой депрессии и в СССР во время Отечественной войны. Ничего подобного на период текущего кризиса в России, да и в Америке пока не предвидится. Но самопроизвольная реакция поэтов и прозаиков на "роковые минуты" заслуживает некоторого любопытства.

Тютчев писал, кивая на Цицерона, что славно, дескать, быть живым свидетелем крупной социальной неприятности, но он упустил из виду, во что это Цицерону обошлось. Голову римского оратора и политика поднесли на блюде его врагу Марку Антонию, и больше там никакой посуды не упомянуто — утверждать, что голова при этом пила бессмертие из чаши небожителей, было бы гиперболой. Сам же Тютчев прожил сравнительно долгую и благополучную жизнь и вряд ли всерьез завидовал судьбе Цицерона — как тут не вспомнить пословицу про красное словцо и чего только ради него не сделаешь.

Остаемся в надежде, что древнеримские перегибы в ближайшей перспективе не предстоят. Что, однако, делать литератору в несколько менее роковые минуты? Вернее, речь идет не о предписаниях, а о том, что он обычно в такие минуты делает. Кстати, афоризм "Когда говорят пушки, музы молчат" принадлежит как раз самому Цицерону, хотя о пушках он, разумеется, не упоминал, да и о музах тоже, в оригинале у него не пушки, а оружие и не музы, а законы: Silent enim leges inter arma. Литератор, впрочем, от законов тоже состоит в большой зависимости, как бы ни измывался Блок над конституцией — ему бы преподал урок Гумилев, но к тому времени оба уже отошли к небожителям.

Но если все-таки речь не о войне, то худший из некровопролитных кризисов минувшего столетия — Великая депрессия в США — стал своего рода интернатом для поколения американских прозаиков и поэтов. Тогда созданная по распоряжению президента Франклина Рузвельта Трудовая администрация (Works Progress Administration, WPA) наняла в рамках так называемого Федерального писательского проекта целый ряд литераторов. Целью администрации было создание рабочих мест для армии лишившихся дохода, но вот в отношении армии искусств она была несколько иной — сравнимой, пожалуй, с той, какую преследовали творческие союзы в СССР. Тут с языка самопроизвольно скатывается формула "воспевание подвига" — все, конечно, было не настолько примитивно, но дух агитбригады был очевидным, хотя до "окон РОСТА" не доходило. В основном литературу представляли все-таки прозаики, в том числе такие известные, как Конрад Эйкен, Сол Беллоу, Ральф Эллисон, Джон Чивер и Зора Нил Херстон. Интересно, что впоследствии многие из них избегали упоминать о работе в WPA в своих биографиях — не столько из-за ее специфики, сколько стыдясь самого эпизода не слишком щедро оплачиваемой поденщины. Британский поэт У. Х. Оден назвал этот проект "благороднейшим и абсурднейшим начинанием, когда-либо предпринятым государством", но, похоже, сами участники его энтузиазма не разделяли, да и вряд ли он был знаком с писательским десантом на Беломорканал в другой стране.

А если все-таки о войне, то образцом мобилизации литературного гарнизона были страны, где конституция и прежде мало кому связывала руки. В одной драматург призывал хвататься за кобуру при слове "культура", в другой требовал убивать врага столько раз, сколько его увидишь, или всенародно заклинал актрису Серову, чтобы она ждала именно его. Тютчевского пафоса здесь не доискаться.

Насколько можно судить по заметным симптомам, ничего подобного на период текущего кризиса в России, да и в Америке, не предвидится. И дурного в этом я лично не вижу — в противоположность Одену я не верю, что построение литераторов в батальоны с официальной санкции предвещает паводок культурного богатства. Но вот самопроизвольная реакция поэтов и прозаиков, в том числе массовая, на "роковые минуты" заслуживает некоторого любопытства. Никакой гарантии, что в этой реакции можно выделить что-нибудь типичное, нет, но нет, с другой стороны, и типичных кризисов; каждая несчастная страна несчастна по-своему, а одна и та же не бывает одинаково несчастна дважды.

Последним из таких моментов истины, которому многие из нас явились свидетелями, в России были события конца 1980-х--начала 1990-х. Назвать это время перестройкой уже не поворачивается язык — перестройка не может быть атрибутом землетрясения, для этого есть другие слова. Но мне кажется, что в жизни моего поколения перестройка стала именно тем, о чем в чисто художественных целях мечтал когда-то Тютчев, и хотя впечатления остались неизгладимо яркими, термин "блаженство" нуждается в серьезном уточнении. Скорее острая эйфория с неизбежным обрушиванием в похмелье. Луна-парк с перехватывающими горло американскими горками, которые неожиданно выносят пассажира на пыльный пустырь.

У меня сохранилась в памяти странная личная закладка из тех времен. В канун горбачевских реформ в Вашингтон, где я тогда жил и работал, прибыл Андрей Вознесенский и вопреки сложившемуся обыкновению мгновенно обрушил забор, десятилетиями отделявший эмигранта от делегатов из метрополии. Он рассказал мне о перспективах, которые открыл новый генсек перед мастерами художественного слова ("Всех выпустим, все опубликуем"), и хотя в ту пору я был совершенно не в состоянии этому поверить, поразило сильнее всего то, что дело происходило в гостиничном номере гостя и в ходе брифинга мы выпили вдвоем бутылку водки. Подобных доверительных отношений у нас не было никогда — ни до, ни после, они возникли аномальным всплеском на какой-нибудь час, и невозможно было не проникнуться исключительностью момента. Это была, пожалуй, одна из самых роковых в тютчевском смысле минут моей жизни.

Дальше все пошло по нисходящей, хотя Горбачев не солгал — и выпустили, и напечатали. Но на фоне потери ориентиров и исчезновения в продаже сыра все эти поблажки скоро перестали впечатлять. А вот музы действительно приумолкли, хотя в каждом конкретном случае для этого были свои житейские мотивы, и, если взглянуть на собственный тесный круг, трудно не заметить, что примерно в одно и то же время погиб Александр Сопровский, перешел на прозу и во многом забросил свой высокий стиль Сергей Гандлевский, да и сам я тогда годами уклонялся от стихосложения. Стоит ли чрезмерно обобщать личный опыт? Если вспомнить, что советский лауреат Егор Исаев примерно тогда же стал разводить кур, выводы не покажутся чрезмерными.

Очевидцам свойственно врать; разумнее, быть может, оглянуться на прошлое, когда поэты были популярнее, а кризисы бескомпромисснее. Цицерон, между прочим, тоже писал стихи, но мы его любим не только за это, да и не за это вообще. А вот поэтов, писавших в канун полного развала империи, сейчас мало кто помнит — таких как Немесиан или Клавдиан. Стоя у края реальной пропасти, они, тем не менее, воспевали чудеса цивилизации — скоростные трассы от Британии до Ирана, отеческую заботу цезарей и благоденствие подданных, тогда как до вторжения вандалов оставались считанные годы.

Из этой беспрецедентной близорукости потомки сделали кое-какие выводы, и среди поэтов мне всегда первым приходит на ум Иосиф Бродский. Центральная ось его зрелой поэзии, на которую, как мне кажется, не обращают достаточного внимания,— это противостояние двух мировых империй, из которых каждая обречена, несмотря на свои эфемерные победы. Эти империи по обе стороны зеркала иногда сливаются в одну и предстают в римском антураже, а если и без него, то соседство с римскими аллюзиями порой в пределах одного стихотворения оставляет идею обреченности в силе.

Эта модель, прямо противопоставляющая Бродского соловьям римского заката, перестала на него работать, как только одна из империй рухнула, но она, несомненно, должна импонировать взгляду из будущего, если предположить, что ожидающие нас кризисы будут серьезнее, чем нам хотелось бы.

У Бродского были в русской литературе менее проницательные предшественники, и речь уже не о Тютчеве, хотя интонация сходная. Горький в аллегорических целях обыграл на свой лад романтический восторг и сочинил птицу, выучившую наизусть несколько дерзких фраз, которая порхала над пучиной и требовала экстремальных атмосферных явлений. В ту пору автору было еще невдомек, насколько экстремальными такие явления бывают и что с такими птицами можно самому не увернуться от судьбы Цицерона.

В целом образ пушек и муз все-таки срабатывает, но это проще доказать от противного. История не оставляет сомнений в том, что литература и искусство предпочитают твердую руку, августейший вкус и безоблачную ближайшую перспективу, то есть просвещенную монархию, и примеры можно приводить долго. Рим в правление Августа, Омейядский халифат, Ватикан во времена Возрождения, елизаветинская Англия, Франция Людовика XIV и даже Россия XIX века — вот примеры, немедленно приходящие на ум. Это может огорчать тех, кому твердая рука не по вкусу, но срабатывает в качестве индикатора твердости руки и безоблачности перспектив, имитация не проходит. Реальный поэт в жизни меньше всего похож на горьковского буревестника — скорее уж на пингвина.

Либеральное устройство общества художнику на пользу не идет, хотя и препон не чинит, и благополучие само по себе не взлелеет талант и не убережет его. Эксперимент с писательской коммуной, предпринятый Рузвельтом, был не более успешным, чем сталинский поэтический десант на войне, вкусы самого Рузвельта были вполне демократические, то есть никакие, и расчет на подобные авралы в пору нового кризиса не имеет смысла. Поэзии, если говорить всерьез, будет на руку только такая буря, которая ввергнет мир в дремучую архаику и возродит поколение ахейских аэдов, кельтских бардов или скандинавских скальдов. Лично мне такой выигрыш не по карману, и я со смущением должен признаться, что сотня демократических графоманов мне милее певца в стане русских воинов.

Во всех этих путаных вычислениях есть один результат, который все же радует. Существует способ прихода к власти и управления обществом, которому абсолютно несвойственно порождение настоящего искусства или успешная культивация уже существующего. С известных пор такие режимы именуются термидорианскими, они, как правило, представляют собой завершающую фазу кризиса, не являющегося тотальным в древнеримском смысле. Термидор принадлежит к самым стерильным в художественном отношении способам социальной организации. Музам трудно возвысить голос над грохотом пушек, но под розгами и виселицами он пропадает у них наотрез. В такой ситуации у власти остается единственный выход — сделать должность поэта или живописца строевой. Но такая вакансия, если она не пуста, совершенно безопасна — по крайней мере, для искусства.

Да, мы, возможно, пингвины. Но все-таки не стервятники.

Ты будешь доволен собой и женой,


Своей конституцией куцой,


А вот у поэта — всемирный запой,


И мало ему конституций!

Пускай я умру под забором, как пес,


Пусть жизнь меня в землю втоптала,—


Я верю: то бог меня снегом занес,


То вьюга меня целовала!


(А. Блок, "Поэты")



Напрасно в дни великого совета,


Где высшей страсти отданы места,


Оставлена вакансия поэта:


Она опасна, если не пуста.


(Б. Пастернак, "Борису Пильняку")



Алексей Цветков

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...