"Не надо к переводу относиться как к святыне"

Виктор Голышев — один из лучших переводчиков англоязычной прозы. Его переводы Джорджа Оруэлла, Трумана Капоте, Уильяма Фолкнера, Фрэнсиса Скотта Фицджеральда, Чарльза Буковски считаются эталонными, хотя сам он считает, что эталонных переводов не бывает.

— Всегда считалось, что в советское время у нас в стране была сильнейшая переводческая школа. Что с ней стало? Ее больше нет?

— Как школа она, может быть, и исчезла, потому что наличие школы, кроме всего прочего, от властей зависит. От общего редакционного пресса. Ведь тогда более или менее все жили в одинаковых условиях, более или менее на всех давила одна редакционная машина. Все должны были соответствовать каким-то принятым нормам. И поэтому можно было говорить о школе. Ну и, кроме того, мы всегда сильно тянулись к Западу, и для всех была важна причастность к западной культуре. Даже в то время, когда только Митчелла Уилсона и Альберта Манца можно было печатать. Поэтому у нас переводческая школа такая развитая. Англосаксы, например, гораздо менее зависят от других литератур, во всяком случае, читатели. А у нас интерес был большой, поэтому неудивительно, что перевод достиг высокого уровня. Так что школа была — и в том виде, какой она была тогда, ее, конечно, больше нет. Но я думаю, что количество способных людей не уменьшилось, просто они стали более разнообразны. Перевод стал менее унифицированным. Переводчики менее похожи друг на друга, чем раньше. Тогда, конечно, переводчики тоже были разные — по темпераменту, по технике, но все же то, что они делали, было похоже. Сейчас перевод перестал быть таким. За ним перестали так следить. Но способных людей меньше не стало. Несмотря на убыль населения.

— И как вы относитесь к тогдашним требованиям к языку?

— Как можно относиться к дождю или снегу? Это стихийное бедствие. К нему лучше эмоционально не относиться. Это требование было, и все. Моя знакомая один раз написала в переводе слово "жопа" — уже при позднем Брежневе. Сколько ей за это шишек досталось, нельзя представить. Она написала не потому, что она ругательница, в тексте так было. А этого нельзя было делать. Я не знаю, как к этому относиться, так было. Зато некоторая чистота была. Когда матерком в переводе — мне так тоже не нравится. Ругательное слово по-русски стягивает на себя весь текст. Потому что до этого его писали только на заборе. И ты уже от страницы отвлекаешься, тебе в глаза бьет только это слово из трех букв.

— Все-таки переводчиков старой школы ведь объединяла не только цензура, ставшая самоцензурой, а еще что-то. Какой-то общий подход.

— Я думаю, их объединяла ориентация на русскую классику, на чистый русский язык конца XIX--начала XX века.

— И этим языком переводили произведения гораздо более поздние, более современные, потому что это стало общепринятым, накатанным языком перевода.

— Мне кажется, язык с тех пор, с рубежа XIX-XX веков,— я не говорю о начале или середине XIX века или раньше — кардинально не изменился. Чем наш язык так уж отличается от языка Чехова или Бунина? Появились новые слова, конечно, Чехов не писал про карбюратор, про трансформатор, а так язык, по-моему, с тех пор не изменился. Я не имею в виду, конечно, жаргон. Но жаргон — дело временное вроде медной мелочи. Он сегодня есть, завтра его нету. А костяк языка пока что сохраняется даже при наступлении нынешних варваризмов. Кстати, их количество, по-моему, сильно зависит от цены на нефть. Вот сейчас нефть станет дешевле, наступит этот кризис — сразу станет меньше менеджеров и их фени.

— Сейчас многие книги оказались заново переведены. Как вы относитесь к перепереводу и особенно к перепереводу, скажем так, переводов "канонических"?

— Во мне еще живут советские идеи — я считаю, что если книга уже была нормально переведена, то не надо перепереводить, потому что ты отнимаешь у переводчика — если он жив — хлеб. Мне много раз предлагали перепереводить то Уоррена, то Фолкнера, один раз Шервуда Андерсена — я переводил "Уайнсбург, Огайо", до меня его еще до войны перевели Охрименко и Танк. Я очень мучился, но не морально — переводчики эти к тому времени уже умерли. Я мучился в другом смысле. Переведя рассказ, я смотрел их перевод — и всякий раз видел, что он хорош. Ну, там, может быть, чуть-чуть мотивчика не хватало, но там не было ошибок, все было грамотно... Зачем понадобилось перепереводить, я не знаю...

— А зачем вообще заказывают перепереводы?

— В советское время это обычно случалось потому, что переводчик уехал за границу. Маркиш уехал — давай переводить половину "Деревушки" вместо него или "Колодец и маятник". Или вот уехала Литвинова... Но рассказы, переведенные ею в том же "Уайнсбурге, Огайо", я перепереводить не стал — как бы я ей в глаза посмотрел, она ведь моя знакомая. Но это речь идет о переделке свежих на тот момент переводов. А про переводы, сделанные давно, наверное, кто-нибудь решает, что они устарели...

— А они устарели? В смысле — переводы устаревают?

— Устаревают. И собственно тексты устаревают. Иначе никто ничего нового бы не писал. Для меня лично Рабле сильно устарел. Мне это неинтересно совершенно. И даже чтением Пушкина никто не ограничится. Все равно нужно что-то новое.

— Вот например, Диккенс. Сейчас принято считать, что переводы Ланна сильно устарели.

— Они устарели в момент их создания. Или скорее здесь дело не в устаревании. Их столько били — Ланна и Кривцову — и, по-моему, даже довели до смерти за то, что они буквалисты. И поэтому их переводы и кажутся устаревшими — они не смешные, не изобретательные, и не мог я "Пиквикский клуб" никогда читать.

— Все-таки как устаревают переводы?

— Я вижу только один параметр — то, что здешние люди больше узнают реалий тамошних. Вот и все устаревание. А дальше вопрос только в том, хороший перевод или плохой. Вот вам переводы Ланна и Кривцовой кажутся устарелыми, а дело тут в том, что их просто начали долбать с самого начала. Хотя они действительно слишком старались. Я думаю, вопрос не в устаревании, а в подходе, который нашим привычкам не соответствует. Ланн и Кривцова делали примерно то, что рекомендовал Набоков — по-моему, с кривой ухмылкой. Он рекомендовал слово в слово переводить, а, мол, умный читатель догадается, что там написано.

— Но есть переводы, признанные каноническими. Например, райт-ковалевский перевод The Cather in the Rye?

— Сначала я должен сказать, что у меня тут никакой ностальгии нету. Я этот перевод даже читал не целиком. Потому что я эту книжку довольно рано по-английски прочел и был в совершенном изумлении тогда замечательном. Так вот с моим отношением к этому переводу дело обстоит так — у меня, конечно, какие-то есть конкретные претензии, кто-то там даже ошибки находил... Она не может изобразить молодежный жаргон... Но это вообще очень трудно — американский жаргон переводить. Потому что он у них поместился в литературу — грубо говоря, между воровским языком и художественным, а у нас этой прослойки почти нет. Не говоря уже о том, через какое редакторское сито тогда любой перевод проходил. Но дело не в этом — там есть некоторое душевное несовпадение. Я наблюдал Риту Райт, она из породы победителей, а Холден Колфилд — пораженец. А такое совпадение, несовпадение — это очень важно.

Но все равно я знаю одно. Вот сегодня приходят ко мне на переводческий семинар студенты. Они все очень мало читали. А "Над пропастью во ржи" читали все. И на всех эта книга произвела впечатление — в этом переводе. Поколение за поколением читали этот перевод. Я считаю, что это колоссальная удача. И то, что она тогда нашла это произведение, и — выходит, что да — сам перевод. При этом я считаю, что не надо к переводу относиться как к святыне. Кто-то хочет перевести — пусть... Может, он найдет своих других читателей.

— Вы говорите, что Райт-Ковалева тогда не справилась с молодежным жаргоном. Сейчас вышел новый перевод этой же книги, в котором вовсю используется современный жаргон. Как вы относитесь к таким попыткам?

— Плохо отношусь. Жаргон очень быстро подыхает. Кроме воровского — там все-таки каста, традиция... и то она обновляется. Каждое новое поколение придумывает свой жаргон, чтобы отделиться от взрослых — из-за комплекса неполноценности. И он очень быстро сдыхает. И переводы, сделанные таким языком, очень быстро устареют, потому что читатель будет обращать внимание на себя, а не на произведение.

— И еще есть мнение, что некоторые переводы, в том числе райт-ковалевский перевод "Над пропастью во ржи",— часть русской литературы, русского литературного контекста. И тогда переперевод — это все равно что переписывать "Барышню-крестьянку".

— Нет, все-таки перевод — вторичный бизнес. Но вы правильно сказали — есть переводы, ставшие частью именно русского литературного контекста. Но это не значит, что другого уголка не найдется для того же самого. Пространства много. И потом вот что я скажу, хоть это и пошло: время покажет, живет это или не живет, что будут читать. И если говорить о новом переводе "The catcher in the Rye", который, как я понимаю, ставит перед собой задачу воспользоваться новым языком,— и на него найдется читатель. Как находятся слушатели на гоблинские переводы.

— Есть еще другой тренд — совсем русифицированные переводы, когда в произведении американского или английского писателя вдруг появляются, например, какие-то русские пословицы и поговорки.

— Мне это не нравится. Это прямой ход. А прямых ходов не должно быть. И, кроме того, это вопрос вкуса. А здесь очень трудно, чтобы он не изменил. Ты хочешь понравиться русским? Тут, по-моему, есть элемент заискивания. Перед читателем, не перед языком. Потому что выходит — тема чужая, а язык здешний. Смешно получается.

— Теперь личные вопросы, можно?

— Можно.

— Почему вы переводили литературу только XX века?

— Мне это интереснее — по языку. Перевод ведь сам по себе содержит некоторую фальшь, ведь ты переводишь с английского на русский. Но переводить на язык, которым ты никогда не пользовался...

— Есть книга, которую вы мечтали перевести, а не перевели?

— Таких очень много. Например, "Процесс" Кафки — я не мог перевести, потому что не знаю немецкого. Или вот одна из первых книг, которые я прочел по-английски,— "Шум и ярость" Фолкнера. И, конечно, я жалел, что я ее не перевел, потому что к тому времени ее уже Сорока перевел. За ним, кстати, тоже по новой переводили — уверен, что неудачно. Когда-то я жалел, что с французского не мог переводить; я бы Ионеско переводил, когда-то он смешным мне казался, теперь уже не кажется. Если бы кишка была не тонка, я бы "Моби Дика" перевел, хоть это и XIX век. Но без меня его хорошо перевели, так что ничего страшного.

— Когда вы только начинали, вы были в каких-то отношениях с этими корифеями, со столпами советской переводческой школы? Как они к вам относились?

— Нет. Я начинал в журнале "Наш современник", он выходил раз в два месяца. Туда мой приятель принес рассказики Томаса Вулфа и Теннеси Уильямса в моем переводе. А до этого мы с приятелем перевели для газеты "Неделя" рассказ Сэлинджера про банановую рыбу.

— А как он у вас назывался?

— "Лучший день банановой рыбы". Тогда, кстати, еще Сэлинджера здесь не печатали. И этот рассказ год лежал в "Неделе". Спустя год его напечатали. Никакого отношения к корифеям это не имело. У них было совершенно другое пастбище — "Худлит". И никаких столкновений у меня с ними никогда не было. Может, кто-то и был недоволен. Вот, например, до меня косвенно дошло, что Калашникова была недовольна переводом "Моста Людовика Святого". Но ведь это нормальное ощущение — мы самые лучшие, а то, что приходит после нас, это уже не серебряный век, а бронзовый. Я помню, я шел когда-то с одним переводчиком — тоже начинающим, нам лет тогда по 25 было, и он говорит: "Скорее бы эти старухи все умерли!" Я говорю: "Из-за твоей какашки ты людям смерти желаешь?" Я больше его никогда не видел. А мне они совершенно не мешали. Да я их, пока не стал пожилым, и не видел даже. Мне мать (Елена Михайловна Голышева (1906-1984), переводчица Грэма Грина, Эрнеста Хемингуэя, Артура Миллера, Юджина О`Нила, Бернарда Шоу.— "Коммерсантъ-Weekend") их показывала в консерватории — Дарузес, Волжину. Мать мне говорила: "Видишь, они все ходят музыку слушать". Я их лица запомнил — ну, не лица, прически. Потом я еще кое-кого увидел — Калашникову, с Марией Федоровной Лорие мы даже хорошо знакомы были. Но никакого общения с их кругом у меня не было.

— Существует миф о том, что это была мафия, что все было схвачено, что чужак не мог пробиться.

— Схвачено было — одна буханка хлеба восемью человеками. В 1946 году выходила книжка сына Рузвельта Элиота "Его глазами" — они ее впятером переводили. Это 1940-е годы. Еще холодная война не началась даже. Работы не было. А когда она была, они действительно получали первые куски, потому что они вправду лучше были. Я на себе никакой мафиозности не чувствовал, мне никто не мешал... Я не назвал бы это мафией, они считали себя лучше других, это и справедливо было до поры до времени. А может быть, даже и стиль поменялся. Мафия была не бандитская, скорее монополистская. Но монополизм диктовался узостью рынка. А потом стало больше работы и больше переводчиков.

— Переводчиков ведь и сейчас довольно много, при том что сейчас эта работа невысокооплачиваемая. Почему?

— Я думаю, если человек ничего не умеет другого делать, он садится переводить. Или идет на эстраду певцом. А если серьезно, то есть в этом такая аура почтенности, что ты при литературе состоишь.

Беседовала Анна Наринская

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...