В Институте современного искусства прошла презентация книги "Вглубь России", которая состоит из фотографий, срежиссированных художником Олегом Куликом, и текстов писателя Владимира Сорокина. Новый проект Кулика, как признал Сорокин, послужил ему импульсом к возобновлению давно приостановленного писательского творчества. Книга издана в количестве 500 экземпляров, что следует понимать как признак элитарности, а не бедности. Комментирует ЕКАТЕРИНА Ъ-ДЕГОТЬ.
Фрагменты, написанные Сорокиным, демонстрируют образцы письма, из которых обычно составлены его тексты: пастиши русской усадебной прозы в духе "Романа"; псевдосимволистские стихи, неожиданно срывающиеся на мат; самодельные пословицы ("плясать — не холодцом потрясать"); "смачную" деревенскую прозу, переходящую в абсурд, и авангардистские стихи. Что касается фотографий, то меньшая их часть представляет собой мирные и банальные деревенские пейзажи, а большая — столь же мирные, но менее банальные сцены разнообразных соитий голого Кулика с домашней скотиной.
Фоторяд вполне можно прочитать по законам кинематографического монтажа. Раз на первом снимке изображен Кулик, сумевший просунуть голову в вагину коровы, все остальное неизбежно воспринимается как галлюцинаторные видения его задыхающегося сознания; а поскольку на последнем фото — Сорокин, раздумчиво сидящий в сарае с внушительной палкой в руке, неизбежна также и уверенность, что всех предыдущих героев, людей и животных, порешил именно Сорокин и именно этой палкой. Версии вроде бы взаимоисключающие, но, как ни странно, обе они близки к истине.
Альянс Сорокина и Кулика кажется парадоксальным: Сорокин традиционно считается одним из закоренелых концептуалистов, сюжет произведений которого развивается исключительно в плоскости текста и никаких ассоциаций с реальностью в себе не несет. Кулик — антиконцептуалист, выступает за телесное, буквальное, "дикое, свирепое, недоразвитое", против рефлексии, за мычание вместо речи. В своем новом проекте он ведет себя по сути дела как персонаж Сорокина, поэтому и служит материалом для последнего, спокойно наблюдающего из сарая, как Кулик выбивается из сил, совокупляясь то с конем, то с собакой. Кулик и весь деревенский контекст его творчества, в который он и пригласил писателя, для Сорокина выступил инструментом необходимого "опрощения", столь важного в связи с его теперешними толстовскими, почвенническими амбициями.
Для Сорокина последних лет (как и для многих литераторов и художников его круга) проблемой стала гибель необходимого материала — монолитной, нерефлексирующей, сонной советской культуры. В последнее десятилетие эта культура сделала вид, что предалась самокритике и самоанализу, и самоанализ этот дошел до реального разрушения самой советской целостности. С ее утратой многие обладатели критического ума ощутили компенсаторное желание вернуть состояние нерасчлененности если не в самой реальности, то в своем сознании, восстать против логики, снова "выпасть из времени", но уже не в советской утопии — в утопии русской. Лучшей метафоры для этой русской нерасчлененности и безвременья, чем вагина коровы, не найти.
У Кулика и Сорокина есть нечто общее — энергия желания. Желания в ликовании слиться с чудовищем "русского текста", погрузиться в него с головой. Только Кулик в силу принципиальной невербальности его искусства не может сформулировать то, чего хочет, и, как глухонемой, объясняется экстатическими жестами. Сорокин более аналитичен по отношению к самому этому желанию и ищет для него адекватные языковые формы. По сути дела, он как писатель вступает в соревнование не больше не меньше как с русской матерной речью. Величие матерного слова состоит в том, что это абсолютно пустой знак — оно предельно буквально, вместе с тем обычно не означает ничего; на его месте в речи зияет слепое пятно, уничтожающее весь смысл фразы. Сорокин пробует вместо мата то "шип", то "кол", то "гной", то "семь верст с гаком", то придумывает совсем бессмысленные слова-дыры, то ведет диалог персонажей вокруг неназываемого предмета. Движение этих тавтологических причитаний внутри текста напоминает своего рода тупое биение в одну точку, что в конце концов пробивает в тексте брешь, через которую и хлещет "русское подсознание".
В названии книги есть странность. На обложке явственно напечатано "В глубь", а на титуле как-то нерешительно — то ли слитно, то ли раздельно. Авторы, кажется, не уверены — является ли эта "глубь России" самостоятельным пространством, доступным для исследования? Или это "вглубь" не имеет конечного адреса? И существует ли искомая Россия?
Поиски ее, конечно, носят эротический характер. Русь — "жена до боли" — ускользает. Кулик пытается ее найти то в одной, то в другой вагине, а Сорокин — в страшной глубине то одного, то другого бессмысленного слова.
"Новые русские" — это не столько те, что пришли на смену "старым", дореволюционным, сколько те, для которых русскость вообще внове, те, кому впервые пришло в голову, что они русские, и кто вынужден эту русскость строить заново, пользуясь новыми версиями традиционной отечественной эстетики. О Кулике известно, что он работал на новорусскую "Риджину"; Сорокин ни в чем таком не замечен, и все-таки они оба — в числе создателей этой новой эстетики. Эстетики нерефлексивности, почвеннического превосходства, недоверия к Западу. До сих пор эти идеи облекались у нас в крайне художественно консервативную форму; на наших глазах происходит сейчас их слияние с формой западного авангарда. Почвеннический боди-арт оказался возможен.
В терминах современной философии тексты Сорокина и работы Кулика, повествующие о всяких редких извращениях, можно назвать "краевым дискурсом". Можно в них расслышать и "областной диалект". Однако провинциальное косноязычие последнего, как известно, в России традиционно есть не что иное, как язык самой власти. Кулик уже провозглашал себя "государственным художником", Сорокин вполне мог бы последовать его примеру.