Александр Иванов

"В Москве стало невозможно жить, не хватает воздуха, что-то случилось с самой атмосферой города" — такие признания мне приходится слышать от своих знакомых все чаще. Речь, понятно, не об экологии, хотя и с ней все неладно, а о психологической атмосфере. Что происходит? Знакомая издательница говорит об исчезновении "своих" читателей. Куда они подевались? Уехали? Перестали читать? Вряд ли.


В нашумевшей книге Наоми Кляйн "No Logo" есть такой эпизод. Кляйн вспоминает свои университетские годы: споры, дискуссии и все такое. "Представьте себе, — говорит она, — грифельную доску, на которой мы записывали, стирали и снова записывали свои тезисы. И вот в один прекрасный день мы проснулись, и оказалось, что доски больше нет — она продана. Не новый сильный диспутант появился, записал свои тезисы на доске и зачеркнул наши, а просто само место, где происходил спор, исчезло, растворилось, стало чужой собственностью".

Этот образ представляется мне довольно точной метафорой психологической травмы, которая вызвана кризисом "старого доброго капитализма" и его институтов: семьи, среднего класса, гражданского общества и публичной сферы как территории свободной политической, экономической и интеллектуальной конкуренции. Все эти ценности вытесняются, однако, не просто обезличенным "продуктом", ведь основой современной корпоративной культуры является уже не столько производство товаров, сколько изготовление образов потребления и самих потребителей. Поэтому корпоративный менеджмент сегодня становится разновидностью духовной практики, своего рода "менеджментом счастья", этаким коллективным прозаком. На наших глазах корпорация превращается из производящей товары машины в производящую счастье "семью". Смена бизнес-парадигмы приводит к тому, что современный менеджер все больше начинает напоминать тренера спортивной команды, дзенского учителя из популярной книги "Исповедь монаха, который продал свой феррари" или офисного криэйтора, похожего скорее на капитана команды КВН или гостиничного "аниматора", нежели на традиционного конторского служащего или профессионала-производственника.

До России эта волна перемен докатилась сравнительно недавно, но успела окрасить собой всю публичную, а в какой-то степени и частную сферу. Во многом неожиданно для самих себя мы вдруг оказались в эпицентре конфликта между классическим буржуазным privacy и исходящим от корпораций духом "принуждения к счастью", смутно напоминающим советское сознание с его искренней верой в разумность всего сущего, культом коллективного досуга и беспредельным оптимизмом будущего. Естественной реакцией на эти перемены становится пандемическое распространение специфических для капитализма ментальных болезней — скуки и меланхолии, то есть тех заболеваний, которые раньше встречались лишь в виде экзотических интеллигентских комплексов.

Попробуем разобраться в природе и происхождении этих "высоких" болезней, неожиданно ставших столь популярными и оказывающих все более серьезное влияние на современный литературный ландшафт.

Со скукой вроде бы все понятно — по-настоящему скучно не тогда, когда чего-то ждешь, она не обязательно прячется в монотонности ожидания, скучно, когда, казалось бы, все уже есть, но чего-то самого важного не хватает. Например, есть много книг (более 100 тысяч новых названий ежегодно), но нечего читать. Как сказал однажды социолог Борис Дубин, "сыр есть, а идеи сыра нет".

Немецкий философ Вальтер Беньямин писал, что в 40-е годы XIX века скука периодически овладевала парижанами и принимала характер настоящей эпидемии. Главная метонимия скуки у Беньямина — пыль. "Во времена Луи Филиппа, — пишет он, — пылью покрылись даже революции". Одновременно скука — предвестник перемен, как тишина перед бурей. Еще одна распространенная метафора скуки — дождь или снег. Гениальный ход Орхана Памука в его романе "Снег" состоит в том, что снегопад замыкает героя в поэтической скуке изолированного от мира пространства. Это помогает автору выполнить классическое правило "трех единств" (времени, места и действия), а на другом уровне позволяет ему сконструировать однородность, монохромность пространства, как бы воплощающего ту угрозу, которая для героев романа исходит от одномерности глобальной цивилизации.

Памук — один из главных меланхоликов современной литературы, прямой наследник бодлеровских "людей в черных рединготах", шествующих в бесконечной траурной процессии. В отличие от ностальгии меланхолия — это не тоска по прошлому, а печаль по исчезающему целому. Поскольку сегодня почти все традиционные образы целого (Бог, разум, семья, государство, гражданское общество) девальвировались в своем качестве условий нашего частного существования, писатели вынуждены каждый раз заново придумывать это целое на свой страх и риск. Изобрести целое — опасное предприятие, все равно что изобретать себя самого или, например, человечество. За эту смелость мы и ценим литературу.

В сентябре выйдет, наконец, давно обещанный "Метан" безумного немца Кристиана Крахта — книга, где меланхолия достигает невероятного, фантастического масштаба. Крахт здесь предстает писателем, разочарованным не просто в европейской цивилизации, как Уэльбек, а в человеческой расе в целом. В этой квазинаучной новелле он доказывает, что человек — существо, производное от метана (привет "Газпрому"!) и само вместе с другими животными производящее метан. Чтобы запустить новый взрыв антропогенеза (а выход, по Крахту, только в этом, поскольку старое человечество годится лишь на то, чтобы жрать продукты метанового синтеза и испускать переработанные газы), два энтузиаста из числа буров, говорящих на языке африкаанс, решаются на ядерную бомбардировку горы Килиманджаро с целью вызвать огромный выброс метана...

Канон литературной меланхолии нового времени был задан Бодлером, канон меланхолии философской — Марксом. Последний, как известно, был противником ностальгии: в оппозиции "капитал/меланхолия — сокровище/ностальгия" Маркс целиком на стороне первой пары. Его концепция товара и есть теория меланхолии. Товар двойствен. С одной стороны, это — потребительная стоимость, то есть то, что можно съесть, надеть на себя или повесить на стену. С другой стороны, товар — стоимость меновая, его можно обменять на что угодно, как это ежедневно и происходит с товаром всех товаров — деньгами. В свойстве универсальной обмениваемости — душа товара, его общественная форма. Понять товар означает суметь увидеть его душу — бесплотную, нематериальную субстанцию стоимости. Но сделать это можно, как доказывает Маркс, только отделив душу товара от его тела. Поэтому познание тайны товара, а вместе с ним и тайны капитала — это познание смерти, бренности всего сущего, знание, умножающее скорбь.

Если "Капитал" — ветхий завет меланхоликов, то бодлеровские "Цветы зла" — их евангелие. Оба священных текста европейской меланхолии объединяет свойство аллегорического видения. Как известно, аллегория проводит резкую границу между чувственной и идеальной сторонами вещи. К чему это может привести, нам известно по Бодлеру. Вот как Беньямин диагностирует главную симптоматику бодлеровского сплина: "Никто не ощущал себя в Париже таким бездомным, как Бодлер. Любое чувство близости по отношению к вещам мгновенно отменялось его аллегорическим видением. Коснуться вещи означало в данном случае подвергнуть ее насилию. Там, где аллегорическая установка берет верх, не могут сформироваться никакие привязанности. Едва только вещь успевает появиться на свет, как всякий интерес к ней пропадает. Вещи устаревают для носителя аллегорического видения быстрее, чем новые выкройки для модистки". Бодлеровский сплин настолько сильно меняет историческую оптику, что между здесь и сейчас переживаемым моментом и тем, который только что миновал, помещаются целые столетия. Так меланхолия приоткрывает завесу над тайной "современности" (modernite), которая оказывается нашей "новейшей античностью". В парадоксальной логике сплина чем банальнее вещь, тем она "современнее" и тем больше у нее шансов стать классическим ("античным") образцом поэтически возвышенного; чем мимолетнее, случайнее переживание, тем ближе оно к "вечности".

Сплин — болезнь сознания, зависшего в безвоздушном пространстве, заболевание души, которая предоставлена самой себе и не может в подтверждение собственного существования опереться на факты. Но, как говорит герой романа Гюисманса "Наоборот" (еще один классический текст меланхолического канона), "слава богу, не все на свете сводится к фактам". Нельзя усесться на "целое" как на стул, его нужно каждое мгновение изобретать самому, целое — не факт, а акт непрерывного самоизобретения. В этом смысле единственным лекарством от скуки и меланхолии является не их преодоление через безудержный активизм, а их осознанное, культивированное практикование. Похоже, упражнение в меланхолии как мастерстве непрерывного изобретения самих себя, совершенствование искусства "высокой скуки" — это единственное, что нам остается делать в сложившейся ситуации, и перспективу эту еще только предстоит осознать современной русской литературе.

В марте 1943 года в Париже лечащий врач Ленина Залманов рассказал Эрнсту Юнгеру о том, что Ленин, по его мнению, умер от скуки. Главным даром Ленина была способность к конспиративной революционной работе. Получив неограниченную власть, он, по словам Залманова, оказался в положении шахматиста, не находящего себе партнера, или чиновника, которого раньше времени отправили на пенсию.

Наоми Кляйн


No Logo!


М.: Добрая книга

Кристиан Крахт


Метан


М.: Ad Marginem

Орхан Памук


Другие цвета


СПб.: Амфора

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...