Дело не в шляпах

Как Павел I искал экстремизм в заграничных книгах и модах

Отчаянно бояться за устои государственной власти и потому вводить разнообразные запреты и ограничения — для деспотов дело привычное. Император Павел I не был деспотом прямо-таки инфернальным, но зато в его случае эти охранительные меры приобретали немыслимый размах и немыслимую вздорность. В результате, как писал пушкинский лицейский однокашник Модест Корф, «в его царствование Россия обратилась почти в Турцию». И все равно, напоминает Сергей Ходнев, не помогло.

Александр Бенуа.
«Парад при Павле I», 1907

Александр Бенуа. «Парад при Павле I», 1907

Фото: ГРМ

Александр Бенуа. «Парад при Павле I», 1907

Фото: ГРМ

Старенький Казанова доживал свои дни в богемской глуши, служа библиотекарем у графа фон Вальдштейна. Служба была безотрадная, как и сам замок Дукс, и собиравшееся там общество; умирающий авантюрист капризничал и злился — все-то сговорились ему, Казанове, напакостить. И эту мелочную старческую злость выражал в одних и тех же словах: вы все якобинцы!

Не то чтобы он всерьез полагал, что в графском замке его окружают переодетые агенты Робеспьера. Тут скорее была обида — на немощь, на уходящее время, на собственный закат, на горький хлеб и крутые ступени, а уж заодно и на «жакобенов», которые так гадко испортили своей революцией конец столь приятного столетия.

Казанова умер в 1798-м. Двумя годами ранее в России воцарился император Павел I. По странному совпадению бранился он точно так же: вы якобинцы! вы все — якобинцы! И здесь, наверно, за руганью тоже был длинный список накопившихся обид (на мать, на ее фаворитов, на англичан, на детей, на распустившееся дворянство, на непослушных подданных) — но был и страх.

Не трусость, конечно. Известия о том, что произошло в императорской спальне Михайловского замка в ночь на 12 марта 1801 года, несколько противоречивы, но ясно, что перед убийцами самодержец не оробел. Скорее генерализованные неврастенические опасения, смутные и тяжелые, насчет того, что действительность вывихнута, уродлива, что где угодно может скрываться злодейство и угроза. И искренняя потребность от этой угрозы импульсивно защищаться — не столько рациональными мерами, сколько действиями, подсказанными его собственной логикой, мягко говоря, очень индивидуальной.

Ритуалы масонские, ритуалы рыцарские, возвышенная, но безумная игра в гроссмейстера Мальтийского ордена (многодетный православный монарх возглавляет католическое братство безбрачных крестоносцев), донкихотство внешней политики, грезы о соединении церквей и буквальная вера в собственное достоинство первосвященника. Замок опять же — с его башнями, рвами и сложным мистическо-сентиментальным флером.

Если бы Павел Петрович родился веком позже в какой-нибудь европейской конституционной монархии средней руки — был бы, наверно, еще один «сказочный король» вроде Людвига Баварского (их, кстати, сравнивал еще Толстой). Но он родился в России, и, претворенные в административно-полицейскую реальность, его фантасмагорические защитные меры приобретали характер откровенно дикий: не деловитая мощь образцовой реакционной монархии вроде николаевской или меттерниховской, а ажитация.

«Так как через ввозимые из-за границы разные книги наносится разврат веры, гражданского закона и благонравия, то отныне, впредь до указа, повелеваем запретить впуск из-за границы всякого рода книг, на каком бы языке оные ни были». Никаких исключений («без изъятия»): вы якобинцы, вы все якобинцы. Что там книги — уточнялось, что ввозить нельзя «равномерно и музыку», то есть ноты.

Такой указ вышел в апреле 1800 года, меньше чем за год до «апоплексического удара табакеркой». Через несколько месяцев, уже летом, было велено бороться с «развратом веры, гражданского закона и благонравия» внутри страны путем катастрофического ограничения издательской деятельности: «все типографии, кроме сенатской, академической и первого кадетского корпуса, запечатать, дабы в них ничего не печатать». Но буквально через несколько дней последовало приказание запечатанные типографии распечатать, только следить, чтобы в них не публиковали ничего противозаконного и запрещенного.

«Я перевел несколько речей из Демосфена, но цензоры говорят, что Демосфен был республиканец и что таких авторов переводить не должно, и Цицерона также, и Саллюстия также... Grand Dieu!» — жаловался Карамзин в письме к баснописцу Дмитриеву. И прибавлял: «у нас литература под лавкою», «я, как автор, могу исчезнуть заживо», «вероятно, что цензоры при новых изданиях захотят вымарывать и поправлять, а я лучше все брошу, нежели соглашусь на такую гнусную операцию».

В 1798 году Василий Капнист посвятил императору свою комедию «Ябеда», в которой обличались извечные отечественные кривосудие и взяточничество («Бери, большой тут нет науки; // Бери, что только можно взять. // На что ж привешены нам руки, // Как не на то, чтоб брать?» — так у Капниста пели нехорошие чиновники). Император милостиво принял посвящение, но тут какая-то добрая душа объяснила ему, что комедия, мол, сущий разврат гражданского закона и благонравия. Ага! Вы все якобинцы! — и Капниста незамедлительно отправили под стражей в Сибирь. Но комедию все-таки велено было сыграть перед самодержцем и цесаревичем Александром Павловичем. После того как дрожащие актеры доиграли первое действие, последовал приказ экстренно догнать кибитку с несчастным драматургом и вернуть его в столицу. После второго действия новый курьер повез Капнисту высочайшее повеление о денежной награде и производстве в важный чин. Это могло бы быть симпатичным счастливым финалом — как раз-таки в духе комедий того времени,— но нет, финал был откровенно абсурдистский: вернуть Капниста вернули, а «Ябеду» настрого запретили.

Плохи были не только развратные литераторы и книгопродавцы. В опале оказались привычные слова, имевшие несчастье быть скомпрометированными французским революционным узусом: не следовало говорить «отечество» — только «государство», вместо подозрительного «гражданина» предписывалось говорить «мещанин» и так далее. Но гнусная, пугающая неправильность виделась Павлу еще и в новейших мужских модах — и с этой заразой он энергично боролся изрядную часть своего недолгого царствования.

В январе 1797 года были запрещены круглые мужские шляпы (при Екатерине их даже гвардейские офицеры позволяли себе носить — так то при Екатерине): только треуголки, как при Казанове, как при Фридрихе Великом, как при Петре III. Через год запретили новомодные фраки и жилеты. Еще через год — «тупей, на лоб опущенный», то есть введенную в моду в революционной Франции с легкой руки великого актера Тальма прическу «а-ля Титюс». Пудреные волосы, старомодные облегающие кафтаны без ворота и долгополые камзолы, башмаки с пряжками — это предписывалось подданным мужеска пола чуть ли не с детского возраста.

Не то чтобы прежде в XVIII столетии не было официальных предписаний о том, как населению надлежит одеваться. Было петровское насаждение брадобрития, париков и европейских кафтанов, была забавная регламентация ширины фижм в зависимости от социального статуса дам. Но петровскую войну с бородами приняли и пережили как неизбежность, как стихийное бедствие; в упорядочении фижм и позументов по Табели о рангах видели хотя бы нечто внятное, успокоительно-предсказуемое. Заполошная же павловская борьба с экстремистскими модами — полицейские отлавливали на улицах одетых не по уставу, сбивали с их голов круглые шляпы и отрывали воротники фраков — уже не столько пугала, сколько смешила. И, как тогда говорили, производила роптание.

И ведь все мимо. Репрессировать невинные прически и покрой одежды из идеологических опасений — дело, так уж повелось, проклятое: какими высокими соображениями его ни аргументируй, а выйдет все равно нелепица. Государь видел себя рыцарем, вооружившимся против вездесущего якобинства,— но на деле это в нем, в алогичной карусели его кар-милостей-угроз, современникам мерещилось что-то родственное разгулу революционного террора. И сгубили его отнюдь не якобинцы — «потешный полк Петра Титана, дружина старых усачей», екатерининские орлы, спевшиеся с новыми служаками, ну и собственный сын в придачу. Ни одна державная смерть в отечественной истории не вызвала такого ликования, какое разыгрывалось на петербургских улицах 12 марта 1801 года. Вот радость-то, умолк рев Норда сиповатый, закрылся грозный, страшный взгляд — теперь можно, наконец, надеть круглую шляпу.


Подписывайтесь на канал Weekend в Telegram

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...