Ревизия зла

Как русская литература постсоветского периода разбиралась, где свет, а где тьма, и не разобралась

Русская литература последнего времени, при всем жанровом и стилистическом разнообразии, так или иначе возвращается к большим темам — добро и зло, человеческое предназначение, смысл и оправдание истории — и часто пересматривает традиционные представления. Причем в способах и целях пересмотра прослеживается несколько сквозных идей, повторяющихся ходов мысли. Эти совпадения заставляют предположить, что формулирующие их — во всем прочем отличающиеся друг от друга — авторы то ли слышат какие-то движения коллективного бессознательного, формирующие будущий общественный консенсус, то ли неявным образом на него влияют. Даже самая эскизная контурная карта этих совпадений могла бы помочь понять, где мы оказались сегодня.

Текст: Юрий Сапрыкин

«Властелин колец: Возвращение короля». Режиссер Питер Джексон, 2003

«Властелин колец: Возвращение короля». Режиссер Питер Джексон, 2003

Фото: New Line Cinema

«Властелин колец: Возвращение короля». Режиссер Питер Джексон, 2003

Фото: New Line Cinema

Услышать голос орков

Началось с Толкина. В самом начале 1990-х трилогия «Властелин колец» выходит полностью на русском (почти одновременно в трех издательствах и в трех разных переводах) — и производит сокрушительное воздействие на умы: кто в те годы не примерял на себя мысленно хоббитскую торбу и эльфийские доспехи, у того не было сердца. Воображаемые походы в Средиземье для всех заканчивались по-разному: одни ограничились многократным перечитыванием первоисточника, другие бегали с деревянными мечами по Нескучному саду, третьи начали дополнять и корректировать вселенную Толкина — как и положено, по Достоевскому, русским школьникам, в чьи руки попадает карта звездного неба.

Расширяя географию и мифологию толкиновского мира, русские сиквелы меняют и метафизическую сетку координат: там, где у Толкина разыгрывается противостояние Света и Тьмы (где поле битвы — сердце каждого хоббита), российские продолжатели сразу пытаются представить альтернативные точки зрения, услышать голос Мордора, прийти к выводу, что все не так однозначно.

В трилогии Ника Перумова «Кольцо Тьмы» (1993–1995), помимо союзных сил хоббитов, сражающихся с армией Тьмы, появляется и нейтральное божество, золотой дракон Орлангур, третья сила, поддерживающая равновесие двух метафизических полюсов: черно-белый толкиновский мир становится многополярным.

Самый влиятельный из фанатских апокрифов по мотивам Толкина — «Черная книга Арды» Натальи «Ниенны» Васильевой и Наталии «Иллет» Некрасовой (первое издание — 1995 год, до этого текст частично был опубликован в сети) — уже не останавливается на нейтральной позиции, а проводит последовательную ревизию предыстории толкиновского мира с точки зрения «темных сил». Падший дух Мелькор, представленный в «Сильмариллионе» Толкина как воплощение Тьмы, схож здесь с эсхиловским Прометеем или байроновским Люцифером. Это «дух сомнения и дерзания», приносящий в мир свободу и жажду познания, единственный из высших существ, кто не подчиняется навязанному свыше порядку — и таким образом обеспечивает этому миру возможность развития и творческого созидания. «Книга Арды» сложнее и неоднозначнее, чем можно представить по краткому ее пересказу, но не будет преувеличением сказать, что два метафизических полюса — Свет и Тьма — здесь приобретают принципиально иной, чем у Толкина, смысл: Свет связан с подчинением, иерархией, единообразием, подчиняющим все и вся «новому мировому порядку», Тьма обеспечивает возможность свободы — и следования «особому пути».

Еще один посттолкиновский текст, «Последний кольценосец» ученого-палеонтолога Кирилла Еськова (1999), исходит из того, что оригинальный текст трилогии Кольца — это версия, написанная победившей стороной; теперь нужно дать слово проигравшим. В этой альтернативной картине мира орки и тролли — не инфернальные хтонические существа, а просто другие народы со своей идентичностью, Мордор — многонациональная, технологически развитая цивилизация, успешно решающая проблемы глобального потепления, главная интрига войны — попытка эльфов подчинить Мордор с помощью примитивной валинорской магии; собственно, Гэндальф здесь буквально занят «окончательным решением мордорского вопроса». Эти три книги лишь самые заметные вершины уходящей за горизонт горной цепи: количество русскоязычных фанфиков, берущихся рассказать историю Средиземья с точки зрения орков, не подлежит никакому исчислению.

Мир Арды и Средиземье оказывается в 1990-е идеальным полигоном для испытания новых этико-политических конструкций. Победа сил Света над силами Тьмы с последующим наступлением «вечного мира» — все это легко проецируется на провозглашенный Фукуямой «конец истории», в котором при желании тоже легко обнаружить победившую и проигравшую сторону. Толкин и Фукуяма каждый по-своему пишут историю с точки зрения победителей, в которой установленный ими порядок представлен как «добрый» и «естественный». Орки и назгулы, с одной стороны, и советско-имперский проект — с другой, сознательно демонизированы, чтобы смести их с карты как историческую ошибку. Новое поколение толкинистов пытается вернуть им субъектность и право на собственную правду.

Теоретик русского национализма Константин Крылов подводит под эту ревизию геополитическую базу: необходимо «развернуть индустрию производства антизападного мифа, последовательно героизируя и прославляя тех мифологических персонажей, которые на Западе играют роль „плохих парней”. Грубо говоря, сознательно встать на сторону Тьмы, исходя из того, что „ихняя Тьма — наш Свет”». «Плохие парни» как ролевая модель выбираются по принципу «чем хуже, тем лучше», орки, представленные в трилогии Кольца как предельно злобные и агрессивные существа, подходят на эту роль идеально. У них самая боеспособная армия, у них простая и понятная картина мира — есть свои, а есть чужие, все представления об их врожденной жестокости — не более чем эльфийская пропаганда.

Так, писатель Михаил Елизаров пишет в 2010-е постироническую песню «Оркская»: «Помнишь, брат, как давили эльфийскую мразь, / Как бежали на запад их злобные орды. / Мы полками месили гондорскую грязь, / Чтобы ярче сиял белокаменный Мордор». А Ник Перумов (для которого героизация орков ранее не была первостепенной темой) рассуждает в недавнем интервью порталу «Горький»: «Если нас хотят видеть орками, то мы покажем, что орки — это такие славные ребята, которые верно служат своему командиру. Они преданы общему делу, они не сдаются в плен. Плохие ли они изначально? Кто знает. Историю пишут победители, может быть, на самом деле все не так… Орки — это контркультурный символ, а мы всегда умели в контркультуру».

В 2022 году выходит и новое переиздание «Черной книги Арды» с предисловием поэта и военкора Анны Долгаревой, объясняющим морально-политический месседж, который сейчас вычитывается из толкиновских апокрифов: «Я уехала на войну на Донбассе и там перечитала эту книгу. Она была про нас, вынесенных за скобки социальной приемлемости. Про нас, которых так и называли — орки… Книга эта совершенно христианская, и ключ ее — любовь. Любовь к сирым и убогим, любовь к грязным оркам, в которых авторы рассмотрели разумный и добрый народ, пусть и отличающийся от блистательных эльфов. Любовь к гонимым и презираемым. Любовь к малым сим».

Сделать вид, что империя жива

Стремление переиграть уже не вымышленные войны Средиземья, а реальную российскую историю породило сотни книг, конструирующих несбывшиеся альтернативы — от популярных в 1990-е детективов Хольма ван Зайчика о стране Ордусь до бесчисленных романов о попаданцах. Повторяющаяся рамка самых заметных альтернативно-исторических романов — например, «Укус ангела» Павла Крусанова (1999) — Российская Империя, которая благополучно дожила до наших дней: революции 1917-го не было, столицей по-прежнему остается Санкт-Петербург, страна счастливо избежала войн XX века, ее границы, по версии Крусанова, простираются до черноморских проливов, Константинополь, разумеется, наш.

В альтернативно-исторической утопии предыдущего поколения — «Острове Крым» (1979) Василия Аксенова — белым удавалось закрепиться на черноморском полуострове и построить там либерально-демократическую Россию; в новых версиях альтернативной истории, созданных в постсоветское время, в изгнание уходят уже красные. В романе «Гравилет „Цесаревич”» Вячеслава Рыбакова (1993) коммунисты становятся одной из конфессий империи (их шестого патриарха зовут Михаил Сергеевич).

А в романе филолога Александра Соболева «Грифоны охраняют лиру» (2020) большевикам удается построить собственное «государство рабочих и крестьян» на территории современной Латвии, от России как таковой, которой правит наследник-цесаревич, оно отгорожено железным занавесом — впрочем, коммунистические идеи популярны среди фрондирующей интеллигенции.

У Аксенова разделение двух Россий воспринималось как трагедия, стремление его преодолеть — «идея общей судьбы» — приводило к тому, что сильная и жестокая советская часть пожирала бессильно-либеральную. В новых версиях ничего трагического нет: «империя, которая не должна умереть» — cтабильное, процветающее государство, чье благоденствие обеспечено целым арсеналом средств, от национально ориентированных спецслужб до своевременного вмешательства магических сил. Крупнейшая геополитическая катастрофа в этой оптике — даже не развал Союза, а распад еще прежней, досоветской империи: разворот истории в этой точке не только вернул бы к жизни «Россию, которую мы потеряли», но и перевел бы мировую историю на мирные, бесконфликтные рельсы. Новый идеал реставрации — даже не возвращение в ближайшее советское прошлое, а прыжок в утерянное имперское позавчера.

В бескрайнем архипелаге «попаданческой» литературы — поистине народного жанра, тысяч и тысяч книг о наших современниках, попадающих в прошлое, чтобы развернуть ход истории,— разброс возможных исторических развилок куда более широк; впрочем, их тоже можно свести к некоторым преобладающим сюжетам. Экономист Николай Кульбака исследовал, куда чаще всего отправляют своих героев авторы «попаданческих» книг: на первом месте с большим отрывом Великая Отечественная война, далее следуют Русско-японская и Первая мировая. «Мирные периоды жизни авторов почти не трогают,— говорит Кульбака.— Практически никто не хочет исправлять экономические реформы, создавать какой-то крупный бизнес. Такие работы есть, но они единичны. А вот победа в войне, по мнению авторов, сразу делает страну великой и процветающей». Все эти разнонаправленные фантазии (помимо нежелания жить в современности, которая представляется заведомо испорченной и требующей исправления) сходятся в одной общей точке: империя не должна (была) умереть, войн лучше (было бы) избежать, но, если они начинаются, Россия должна в них побеждать. Все исторические события, не подчиняющиеся этому правилу, можно и должно переиграть — хотя бы в воображении, которое при известном напряжении ума уже сложно отличить от реальности.

Оправдать то, чему нет оправдания

Разыграть альтернативную историю, сделать бывшее небывшим (и наоборот) — задача, требующая едва ли не божественного вмешательства. Человек чаще пытается объяснить уже случившееся, придать ему какой-то смысл, найти для него оправдание. Даже (и особенно) если это случившееся катастрофично. 1990-е — период, когда разоблачение исторических преступлений советского времени совпадает с нарастающей ностальгией по этому времени. Десятилетие заканчивается появлением концепции «Сталина как эффективного менеджера» (cаму фразу приписывают публицисту Александру Храмчихину) и все чаще встречающейся убежденностью, что репрессии были оправданы с точки зрения экономической целесообразности. Литература ищет для них оправдание более высокого порядка: этим поискам — и скрытой полемике с ними — посвящен первый роман Дмитрия Быкова (признан иностранным агентом) «Оправдание» (2001). Идея, которая развивается, а затем и опровергается в романе, проста, что-то такое в 2000-е начинает витать в воздухе и даже открыто проговариваться: аресты, пытки, расстрелы 1930-х были средством искусственного отбора самых стойких и жизнеспособных человеческих особей, именно эти страдания способны были закалить и создать касту избранных. Тех арестованных, кто выдержал пытки и ни в чем не сознался, приговаривали к расстрелу — но на самом деле отправляли в специальные военные поселения: из этих сверхлюдей был сформирован «золотой легион», который сыграл решающую роль в Великой Отечественной. Читатель «Оправдания» замечает, хотя не сразу, что эта концепция не совпадает с точкой зрения автора, гибель главного героя в финале окончательно разрушает стройную систему аргументов. Но идея репрессий как «очищения через страдание» оказывается сильнее.

В вышедшем спустя 10 лет романе Захара Прилепина «Обитель» (2014) Соловецкий лагерь особого назначения становится моделью России как таковой — не только как обители страдания, но как места, где страдание открывает путь к спасению. Более того — именно эта модель «жизни на краю» присуща России органически. Как пишет критик Лев Данилкин, описание лагеря в «Обители» — «доказательство того, что здесь, на этой территории, все время реализуется один и тот же — библейский — сценарий.... Плохо ли, хорошо — так уж есть; судьба такая». ГУЛАГ — не историческая травма, лежащая неподъемным грузом на историческом пути, но что-то вроде «культурного кода», вшитая в национальную судьбу программа, через жестокость и насилие ведущая ко благу. Не баг, а фича.

Особый случай в постсоветской литературной историографии — романы Владимира Шарова: все они так или иначе обращаются к революции 1917-го и в большей или меньшей степени следуют традиции, начатой еще Бердяевым и реанимированной в 1990-е книгой Александра Эткинда «Хлыст». Революция — это проявление русского эсхатологического сознания, стремление приблизить «новое небо и новую землю», в чем-то близкое озарениям символистов Серебряного века и верованиям русских сектантов. Более того — революция каким-то образом вписана в провиденциальный план, Божью мысль о России, принесенные ею лишения и страдания происходят «зачем-то»; герои Шарова на разные лады пытаются разгадать этот сверхзамысел.

В его же романе «До и во время» (1993) революция оказывается, с одной стороны, проектом глубоко законспирированных последователей Николая Федорова, работающих над всечеловеческим «общим делом», воскрешением мертвых. С другой — проекцией творческих устремлений композитора Александра Скрябина, пишущего грандиозную мистерию, которая должна вернуть погрязшее во грехе человечество к Богу. С третьей — планом секретной группы по выявлению и развитию человеческой гениальности: поскольку экстраординарный дар неразрывно связан с психической патологией, нужно свести целую страну с ума — и активировать скрытые в сознании ее жителей сверхспособности.

В 1990-е Шарова нередко записывали в постмодернисты (вообще, в 1990-е туда записывали кого угодно), но его тексты далеки от постмодернистских иронических игр. Его версия историософии скорее трагическая: Большую историю объясняют и направляют истории, которые рассказывают друг другу люди, они всегда вариативны и ничем не обеспечены, они могут оказаться обманом и подделкой или прозрением в самую суть вещей, и в том и в другом случае живым людям часто приходится платить за них собственной кровью. Шаровская серьезность пугает: если страдания целого народа могут быть объяснены и оправданы переходящим из века в век нарративом — представляющим их как единственно возможный путь к праведности,— значит, эта история в любой момент может повториться. Ирина Роднянская, один из важных критиков 1990-х, и вовсе увидела за текстами Шарова провал перестроечного исторического проекта; осмысление катастроф XX века и общенациональное покаяние по всей очевидности не состоялось: «Мне чудится небезосновательная уверенность автора, авторов, что живут они и пишут в стране, где уже ничего ни для кого не имеет значения. Отмерло культурное требование почтительности к имевшему место быть».

Воспитать сверхчеловеческое путем преодоления человеческого

Сочувствие маленькому человеку — традиционная тема русской литературы, но в 2000-е все заметнее другой мотив: человек, который должен преодолеть себя, выйти за свои пределы, подняться над всем человеческим. Пока герои Захара Прилепина или Андрея Рубанова закаляют себя на войне, в тюрьме, в протестном движении — рядом возникают сюжеты, выводящие эту работу над собой на более высокий уровень. Героиня романа киевских писателей Марины и Сергея Дяченко «Vita Nostra» — едва ли не самого известного текста русскоязычной фантастики XXI века — обычная старшеклассница, которая попадает в таинственный Институт специальных технологий: учащимся здесь дают невероятно головоломные задания, несправляющимся грозят тяжелые болезни, потеря человеческого облика или полное исчезновение, преподаватели отличаются немотивированной жестокостью. Лишь в финале выясняется, что весь этот ад необходимо пройти, чтобы стать Частью небесной Речи, которая творит мироздание. Мир жесток, и человека в нем должно бить безжалостно — чтобы вывести его в сферу чистого бытия, где только и возможны свобода и творчество. Сделать его чем-то большим, чем просто человек.

Участие в жестоком и, по видимости, бессмысленном ритуале, который в итоге делает человека частью бесконечно могущественного Целого — все это похоже на рассказ Владимира Сорокина «Заплыв» (1979–1988), герой которого участвует в массовом водном марш-броске с факелами в руках: пловцы должны составить своими телами фразу из партийного катехизиса, герой рассказа исполняет в ней роль запятой. Сорокин отсылает здесь и к сталинским физкультурным парадам, и к массовым шествиям, растворявшим отдельного человека в геометрически организованных колоннах, и вообще к раннесоветской риторике перековки человеческого материала: испытания на пределе возможностей необходимы, чтобы избавиться от всего отжившего и ветхого и выковать новую, сильную и цельную человеческую сущность (этот тезис в 1930-е возникает повсеместно, от романа «Как закалялась сталь» до коллективной монографии о строительстве Беломорканала).

Эта тема — уже не в пародийном, а едва ли не в ностальгическом ключе — всплывает и в последнем по времени романе Дмитрия Быкова (признан иноагентом) «Истребитель». Его герои — сталинские летчики и полярники 1930-х — совершают рекордные беспосадочные перелеты и выживают в лютый холод на дрейфующей льдине, потому что ими движет Великая цель, стремление покорить все вершины и полюса (опять же, выходя за пределы человеческих возможностей), и делается это ради чистой жажды к преодолению: «Они выпрыгнули за грань, и их страна, никогда не умевшая просто жить, теперь нагоняла собственное предназначение».

Тоска по утраченному сверхсмыслу в 2000-е не только отсылает к недавнему прошлому, но накладывается на современность: радикальные политические движения, «оранжевая» серия издательства «Ультра. Культура», акции арт-группы «Война», критика «гламура» и «потре****ства» — все это на разные лады трактует едва установившуюся стабильность и едва сформировавшееся потребительское общество как нечто фальшивое, неполноценное. В эпицентре «новой буржуазности», при всем ее видимом комфорте, зияет дыра, которую нужно заполнить смыслом (Смыслом), к этому ведут аскетические практики, отказ от всего материального, вообще выход из зоны комфорта — или некое мистическое действо.

Так, герои романа Михаила Елизарова «Библиотекарь» воюют за обладание оригинальными изданиями романов писателя-соцреалиста Громова, тщательное и последовательное прочтение которых дарует читателю утерянные в новое время сверхспособности — Радость, Ярость, Силу и Смысл. Доведенная до предела критика буржуазности ведет к почти гностической картине мира, с одной стороны, и прикладному ницшеанству — с другой. Как в романе «Vita Nostra»: мир погряз во зле и грехе, чтобы вырваться из их пут, нужно преодолеть в себе человеческое и выйти в сферу чистого духа. Как в «Ледяной трилогии» Сорокина, где адепты загадочного Братства Света ищут людей, не погрязших в «мясной» материальности и способных к пробуждению — чтобы образовать с ними Большой Круг, произнести сердцем магические слова, расстаться со всем земным и снова стать лучами Изначального Света.

Нести бремя Темных

Литература XXI века снова и снова сталкивает нас с персонажами, поднимающимися над «обыденными» представлениями о добре и зле — в силу мистических прозрений, как в романах Пелевина, или повышенной витальности, как в рассказах Прилепина («Убил и убил — нравится человеку стрелять, что ж такого»), или из соображений общего блага. Так, в романе Олега Дивова «Выбраковка» (1999) читатель сталкивается с непростым этическим выбором: готов ли он жить в здоровом гармоничном обществе, если ради этого потребуется «отбраковать» миллионы его сограждан (включая больных детей)?

Мы снова и снова приходим к тому, что понятия о добре и зле конвенциональны, навязаны культурным гегемоном, так называемыми хозяевами дискурса. Вполне возможно, зло лишь альтернативная версия добра, в иной системе координат оно может быть оправдано — как порыв к творческой свободе, или попытка преодолеть «ветхого человека», или сила, позволяющая избегнуть еще большего зла. В конце концов, добро и зло неразрывно вплетены в ткань «падшего» мира, в каком-то высшем смысле они взаимодополняемы и взаимозаменимы, как инь и ян. Как рассуждает Скрябин в романе Шарова «До и во время»: «Мораль гораздо шире того, что мы под ней понимаем, верней, ее просто нет. Что в одном состоянии — грех, в другом — поступок высшей нравственности».

Пожалуй, самое успешное воплощение такой релятивистской системы в массовой литературе — цикл романов о Дозорах Сергея Лукьяненко. В их картине мира обыденная реальность пронизана параллельным пространством Иных — людей, обладающих магическими способностями. Они могут быть Темными или Светлыми, и это не результат сознательного выбора, а врожденное качество. Разница проходит не по линии добро/зло, а скорее по склонности к эгоизму или альтруизму: Светлые живут для других, Темные преследуют свои интересы. Свет и Тьма находятся в динамическом равновесии: за соблюдением этого баланса и следят специально уполномоченные Дозоры.

Можно предположить (как это делает в статье об экранизации «Дневного Дозора» Константин Крылов), что Светлые символизируют здесь идеализм, свойственный позднесоветской интеллигенции, а Темные — силы победившей рыночной экономики, но эта интерпретация слишком привязана к социально-политическим особенностям момента. В сухом остатке остается разделение, которое сформулировал в интервью журналу «Афиша» продюсер фильмов по «Ночному» и «Дневному Дозору» Константин Эрнст: «Темные — это гораздо более свободные люди, они позволяют себе быть такими, какими хочется. А Светлые более фрустрированные, у них слишком много обязательств, они чувствуют ответственность за огромное количество людей. Темные разрешили себе не иметь этих ограничений, они живут для себя, а Светлые выглядят задерганными невротиками, которые пытаются всем сделать хорошо». Темным быть легко и приятно (и даже как-то романтично); в мире, подчиняющемся навязанным сверху правилам, это дает драйв и свободу, и эта суверенность оказывается выше соображений обыденной морали. Понятно, что этот этический сдвиг — всего лишь один из возможных нарративов, которые можно наложить на постсоветскую историю; но, как и в романах Шарова, иногда за такие нарративы приходится расплачиваться кровью.


Подписывайтесь на канал Weekend в Telegram

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...