До сих пор богатые побеждали

Денис Гуцко, букеровский лауреат и постоянный автор «Огонька», выпускает новый роман «Домик в Армагеддоне» (издательство АСТ-Астрель). Его герой—парень, нашедший себя в боевой православной организации. О том, что ищут в таких объединениях, рассказал писатель

Денис ГУЦКО, писатель

Почему вы обратились к этой теме—молодежные православные объединения? Что послужило отправной точкой? Почему вы решили—да, вот эта тема важная и об этом непременно надо написать?

Все происходит несколько иначе, по крайней мере, для меня. Нет как такового выбора темы, когда говоришь себе: вот, вот это важно, об этом надо писать. Есть окружающая действительность, и есть реакция писательского организма на нее. Что-то проходит тебя насквозь, слегка пощекотав сердце. Что-то впивается намертво, томит. Рождаются персонажи—как ответ на раздражитель. Сначала кажется: ты просто пытаешься обжить ситуацию, заселить своими людьми открывшуюся пустоту, победить с их помощью очередных драконов. Как в детстве, когда тебя по-взрослому обидели те, кто сильней: садишься и представляешь, как твоих обидчиков карает некий герой—то ли ты сам в него превращаешься, то ли он десантируется из ниоткуда. Но потом эти персонажи начинают здороваться с тобой по утрам, шутят, грубят, лезут с советами. В общем, нервируют. В какой-то момент нужно просто избавиться от тех, кто поселился в твоей голове,—выпустить на бумагу. На этот раз таким героем был Фима.

Почему именно он? Я могу только предполагать—разбираться с самим собой, как врач с пациентом. Писатель—это ведь всегда шизофрения, жизнь в режиме «два в одном». Думаю, Фима родился, потому что в реальной жизни я—отец. То есть я прежде всего отец. Для меня как для личности—это самое главное. Самая важная задача. Когда у тебя нет ребенка, жить проще. Нужно лишь решать какие-то проблемы на коротеньком отрезке от рождения до смерти. Можно вообще не лезть ни во что. Или—себе в удовольствие—иронизировать. Устроился поудобней в своем закутке и упражняйся в остроумии. Но когда у тебя есть продолжение—плоть от плоти твоей... когда в этом мире начинает свой путь другой: другой человек, но одновременно—другой ты, новый ты, еще один ты, тогда все усложняется. В зону твоей ответственности попадает будущее. Тогда—шутки в сторону—тебе держать ответ перед своим ребенком за то, что будет здесь после тебя.

В этом смысле для меня это то же самое, что отвечать перед Богом. Только в первом случае отвечать придется еще по эту сторону жизни.

Так вот, то, во что могут перерасти молодежные православные движения, пугает меня. Пугает тем, что сегодняшние духоподъемные фантазии власть предержащих, решивших растить православных патриотов, завтра могут обернуться духовным тупиком для целого поколения. Для тех, кто впитает этот коктейль ура-патриотизма и веры в изложении капелланов. Кто спутает Храм с казармой. Они ведь несовместимы—Храм и казарма. Смысл таинства освящения баллистических ракет выходит за рамки и веры, и простого человеческого понимания. Потому что Храм—это пространство, в котором человек учится побеждать зло любовью. А казарма—место, где учат ненавидеть врага. Любого врага—того, на которого укажут командиры. Понятно, иначе и нельзя: солдат должен ненавидеть. Ненависть—самый сильный допинг, героин войны. Помните, у Симонова: «Сколько раз увидишь его, столько раз его и убей!» Верующий человек может быть воином и решать очень сложные духовные задачи, намного более сложные, чем даже задача выжить, не превратившись в зверя,—но это совсем другая история. Это не имеет ничего общего с тем лубком, в который превращен духовный поиск в сегодняшних так называемых молодежных православных движениях. Один только гневный пикет у здания Академии наук с плакатом «Слава Богу!» чего стоит! Казарменное православие, которое прививается сегодня молодым неискушенным душам,—яд, против которого у России может не оказаться противоядия. Вот об этом я и должен был сказать. Я не хочу для своего сына будущего, в котором «православный» означало бы «опасный».

Был ли прототип у главного героя Ефима Бочкарева? Оглядывались ли вы на дэпэнэишного Белова-Поткина?

Прототипа у Фимы нет, я родил его из головы. Имя как-то само пришло, подошло герою. Оно приятно на слух. В конце концов все мы, принадлежащие к европейским культурам,—немножко евреи. А кто такой Поткин, каюсь, не знал, пока вы не задали этот вопрос. Эти люди мне малоинтересны: организованная ксенофобия в России—слишком вторично. Это то, чему разрешено быть. Как цепной пес, который может сорваться с поводка, они, конечно, опасны. Но ведь кричать нужно не на пса, а на хозяина.

Тогда про хозяина. В вашем романе взрослые, которые руководят православной пацанвой, люди загадочные и темные. Кто они, чего хотят?

Чего хотят люди, спекулирующие на религиозном чувстве молодых, нужно спросить у этих людей. Мне это неизвестно. Боюсь, и им самим до конца тоже. Куда будет направлена энергия—человеческая, социальная, политическая,—сгенерированная в этих движениях, когда юноши превратятся в мужчин? Кто это знает и кто нам об этом расскажет? Загадочность хороша для девушки—и то не слишком долго: утомляет.

У вас все священники в романе несимпатичные. Это отражение личного опыта или предвзятость атеиста? Не станете же вы отрицать, что православие стало той матрицей для страны, которая сформировала в России все: культуру, ментальность, способы выживания.

Это отражение не столько опыта, сколько, увы, его отсутствия. Я много раз пытался, пытаюсь до сих пор, найти себя в церкви. Тычусь как слепой кутенок в мамкино брюхо, с дрожью и писком. Пока, увы, не было встречи с таким священником, которому я хотел бы целовать руку не потому только, что так обряд предписывает, а со слезами благодарности. Пока все очень мелкие какие-то встречи. Но это всего лишь мой опыт, моя проблема. Что ничуть не мешает мне оставаться верующим. Да и Храм в конце концов—это не стены и не священники. Открываете Евангелие—и вы в Храме. К тому же на встречи с верующими, воцерковленными людьми мне везет намного больше. В романе все священники несимпатичные? Плохо. Но я не специально. Мне-то они виделись несколько иначе—серенькими людьми системы. Возможно, личность перевесила во мне художника—выплеснулся протест: повторюсь, я не понимаю, как можно делать из паствы политических бойскаутов. Отрицать основополагающую роль православия в истории и культуре России? Помилуйте, это не про меня. А мой роман—не о православии. В том-то и штука.

Как вы сами относитесь к попыткам объединения молодежи разными силами—левыми, православными, правыми, государственными? С одной стороны, все эти объединения кажутся спекулятивными. С другой—и вы показываете это в романе—ребята тычутся, пытаясь как-то себя найти. Что с этим делать?

Я плохо отношусь к тому, что папы и мамы становятся для своих детей меньшими авторитетами, чем чужие дяди и тети—хоть из телевизора, хоть из политических объединений. Виноваты в этом, конечно, папы и мамы. Одни равнодушны к своим детям. Другие иссушены работой, не приносящей большинству из них никакого прорыва: на лучшую жизнь поколению next заработают единицы (а иначе и быть не может в стране, проматывающей свои нефтяные доходы). Но в одиночестве детей всегда виноваты взрослые. Если ты—родитель, нужно быть двужильным. Нужно и силы в себе находить на общение с ребенком, и самому учиться быть для него героем. Чтобы никакой Че Гевара не был круче папы. Из подросткового одиночества во многом и произрастает тот самый спрос на объединение, на тусовку. Потребность ощутить плечо соратника там, где тщетно ждал отцовского плеча.

В какое время наиболее востребован этот институт молодежных объединений? В тучные годы или тощие? Или это ответ на тупую сытость общества, на идеологический вакуум?

Думаю, это одинаково востребовано и на сытый, и на голодный желудок. Специфика разная. Там, где сытые могут ограничиться болтовней, голодные начнут крушить. Или строить. Но ведь в России одно от другого часто не отличить.

Что эти ребята ищут в боевых религиозных объединениях, чего нет в обычной жизни, в спортивной секции, в общении с приятелями?

Им кажется—они обретают там Родину, более уютную и предсказуемую, чем та, которая за окном.

Герой романа рвет с отцом. Вы хотели подчеркнуть его неспособность ценить человеческие отношения? Почему тогда сестра Надя, веселая, самодостаточная, так тянется к нему, жестокому, потерянному, а на самом деле пустому?

Отец ведь сам вначале бросил его. И что намного хуже—осознав необходимость исправить эту ошибку, не нашел в себе сил сделать это. Вовремя сделать. Переломить жизнь, переделать. А Надя—она просто любит Фиму. Это ведь так естественно сестре любить брата, стараться воссоединить семью. А я, признаюсь, пока писал, влюбился в Надю.

Что впереди у вашего героя? Ну армия, а дальше? Что это за поколение—дети 90-х? Не есть ли они солдаты будущей гражданской войны бедных против богатых?

Сначала я думал, что там, за финалом романа,—воссоединение отца и сына. Но сегодня мне кажется, что этого не будет. Впереди у Фимы очень сложный путь—поиск веры под обломками тех декораций, в которых разыгрывали свои роли учителей и спасителей его отцы-командиры. Хотелось, чтобы Фиме помогла в этом Надя. Она ведь очень православный человек. В ней есть главное: талант прощать и любить, не требуя ничего взамен. А гражданская война бедных против богатых давно началась. Разве вы ее не замечаете? До сих пор богатые побеждали. Девяностые—триумф богатых: на их стороне была власть, которой богатые казались стержнем нового мира. Но власти больше не нужна опора в лице богатых—слишком хлопотно оказалось, слишком рискованно. Бедные куда надежней. Примирит ли воюющие стороны Храм, поможет ли найти то общее, что не измеримо рублем,—нечто большее, чем бедность и богатство? Не знаю. Но пока идут эти церковно-армейские эксперименты, думаю, навряд ли.

Беседовала ЕКАТЕРИНА ДАНИЛОВА

Фото ИРИНЫ ПОПОВОЙ

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...