СТАРЫЕ ДЕНЬГИ

РЕФОРМЫ СТАРУХИ МИРОНОВОЙ

В последние лет десять Россия живет так, как будто состоит из городов. И даже не из городов вообще, а из пяти главных. Я их сейчас перечислю. Москва, в которой Путин; Петербург, из которого путинцы; Грозный, в котором что-то взрывается; Владивосток, в котором замерзают; и собирательный город, представительствующий за всю Сибирь, в котором олигархи никак до конца не обанкротят и не поделят градообразующее предприятие. Между тем Россия — страна сельская. Шестьдесят процентов ее территории (если не брать в расчет пустоши и тайгу, где по полчеловека на квадратный километр) — полуразвалившиеся колхозы и деревни, заселенные стариками; в иной такой деревне живет по пять-шесть человек, о которых государство вспомнило только во время последней переписи

СТАРЫЕ ДЕНЬГИ


РЕФОРМЫ СТАРУХИ МИРОНОВОЙ

Когда-нибудь андриановское экономическое чудо войдет в учебники. Сущность его проста: за девяностые годы в силу разных обстоятельств тут скопилось значительное количество советской, а потом российской валюты, которая постепенно выходила из обращения и низводилась до статуса туалетной бумаги, но местные старухи этого не знали. Так, старуха Миронова, отличаясь чрезвычайно куркулистым нравом, жила одиноко с самого шестидесятого года, когда от нее сбежал муж, более не подававший о себе никаких вестей. Вероятно, в городе где-то устроился или подался на заработки на Север, мало ли тогда было всякого. Характер у Мироновой и при муже был ужасный, а после его бегства стал совершенно невыносимый. К девяносто шестому году было ей около семидесяти, иллюзий она не питала никаких, ненавидела весь свет и любой общественный строй. За пятьдесят лет труда Миронова скопила изрядное количество денег, которые несколько раз успели обесцениться, но уж про то, что советские купюры восьмидесятых годов больше недействительны, наверняка все врали. Миронова в это поверить не могла. Пенсию, конечно, выдавали новыми деньгами — сначала еще с Лениным, потом без Ленина, с несерьезными сотнями в виде голубых фантиков, но глубоко в душе старуха Миронова была убеждена, что все скопленные ею синие трешки и красные десятки когда-нибудь непременно обменяют, не могут не обменять. Ведь это будет обираловка.

И в девяносто шестом году, когда впервые на два месяца задержали пенсию, старуха Миронова решила: пора. Она извлекла из старого буфета свои накопления (хранились ее средства, конечно, не в матрасе, это все врут про деревенские матрасы) и отправилась за семь верст, в магазин, их менять.

Не сказать, чтобы она вовсе не имела контакта с соседками — в деревнях такого не бывает, будь ты хоть трижды монстр, — но контакт самих соседок с реальностью явно оставлял желать. Не у всех были родственники в городе, и даже в городе не все родственники окончательно смирились с тем, что старых накоплений никогда уже не проиндексируют. Тем более это продолжали время от времени обещать. На непогашенные облигации все уже давно рукой махнули, хотя и продолжали хранить эти красивые зеленые бумажки; но махнуть рукой на то, что так долго составляло смысл жизни и единственный ее результат, в Андриановке готовы не были. И когда Миронова вернулась из магазина с потрясающей вестью о том, что все накопленное ею никогда и никому не понадобится, это произвело на нее и на соседок сильное впечатление.

Все знали, что Миронова копит, как Плюшкин. Она годами не покупала себе новой одежды, ни на что вообще не тратилась, а картошкой торговала и огурцы солила и продавала на дороге. А в начале восьмидесятых у нее четыре лета подряд жили научные сотрудники — хата большая, старая, а среди интеллигенции очень модно стало ездить по деревням; один московский учитель духовности, каких полно развелось перед перестройкой, рассказывал, что земля на Севере очень духовная, и толстая семья — мама, папа, сын, все бледные, веснушчатые и в очках — четыре года подряд у Мироновой жила, поскольку она была одинокая и к себе пускала. И пенсию она почти всю откладывала, и корову держала, и молоком тоже приторговывала — так что деньги у нее обязаны были водиться. И тут оказалось, что все эти деньги не стоят буквально ничего.

Тут бы жителям Андриановки задуматься о бренности материальных ценностей, но мысль их заработала в совершенно другом направлении. Проблема была в том, что в распоряжении местных старух оказалась серьезная денежная масса: например, Веткина откладывала себе на похороны. То есть так она себе это объясняла: вероятно, если б все накопленное ею потратить — похороны получились бы такие, что помирать жалко, по высшему разряду, только что без салюта. Однако с годами у старухи Веткиной стал развиваться склероз, и в один прекрасный день она с ужасом поймала себя на том, что забыла, где у нее схрон. Так ее сбережения временно обесценились без всякой государственной помощи; железная бабка начала сызнова, на этот раз уж ничего не забыла, а в девяносто седьмом вдруг обнаружила у себя в книге «Конец волкодава» (библиотечка журнала «Советская милиция») две с лишним тысячи рублей образца девяносто второго года. Удивление ее было велико.

Наконец, совсем еще не старуха по андриановским меркам, цветущая шестидесятилетняя женщина Финякова собирала единственному сыну на холодильник: сын жил в Рязани, женился там на женщине старше себя с ребенком — как-то с ней познакомился в армии, — и накопить на бытовую технику они никак не могли. Цветущая Финякова скопила им порядка тысячи рублей, сын два года не приезжал, деньги его дожидались — и тут на тебе.

Советский сельский человек никогда не сможет поверить, что деньги больше ничего не стоят; они даются ему слишком трудно. Поэтому никто из андриановских жителей, включая полусумасшедшего козовладельца Князева, купившего тут дом еще в семидесятые годы и вот уж тридцать лет возводящего рядом с ним универсальную телевизионную антенну, не в силах был зажечь костер из купюр или торжественно выкинуть их в выгребную яму. Сбережения рассовали обратно кто куда, и так они пролежали до конца девяносто седьмого, когда пенсию в Андриановке задержали уже не по-детски. Собственно, деньги тут решали мало: как уже было сказано, кормиться приспособились с огородов; однако есть вещи, которых в домашних условиях не произведешь, и бывший физик Князев, давно уже опростившийся до состояния вполне крестьянского, пошел в магазин с пачкой купюр 1992 года. Если помните, это были зеленые такие тысячи, еще с вождем.

В магазине Князев довольно убедительно объяснил, что ему нужно водки и постного масла, сделать этого сам он не может, а потому просит продать ему как бы в долг, что в сельской торговле конца девяностых практиковалось довольно широко. Но в порядке долговой расписки или, если хотите, чека он предлагает продавцу Людмиле взять у него произвольное количество этих купюр, потому что в революционные годы, когда денег вообще не было, такое, он знает, практиковалось. Тогда имели хождение все деньги, вплоть до старых николаевок, и с учетом нехватки денежной массы во глубине России он предлагает воспользоваться старыми накоплениями.

Продавец Людмила, надо признать, была женщина добрая, а вид у Князева давно уже был такой, что сторонний человек запросто мог принять его за партизана, так и пускающего под откос поезда с самого сорок третьего года: пальтецо на рыбьем меху, худая ушанка — в общем, Князев расписался на купюрах, отдал их, а взамен получил требуемую водку и масло. Нет нужды уточнять, что, когда в марте ему наконец выдали пенсию за ноябрь, он первым делом расплатился с магазином, а взамен получил свои чеки.

Но к весне почин Князева был уже широко подхвачен в Андриановке, где купюры советских времен, рыжковки, павловки и гайдарки уже циркулировали вовсю, обретя вторую жизнь во взаимных расчетах.

Не сказать, чтобы в Андриановке производилось так уж много торговых операций; бизнесом тут никто не занимался, однако жителям деревни очень уж по вкусу пришлась мысль о том, что старые деньги не отжили свое, а могут еще приносить пользу. В старых купюрах брали в долг, Миронова приобрела у Веткиной курицу, Щукина одолжила у цветущей Финяковой немного сахару (расплатившись долговым обязательством в виде красной пятисотрублевки 1993 года), и даже без особенного повода жители Андриановки заходили друг к другу, чтобы одолжить (в старых, разумеется, купюрах) и потом отдать (в новых). Это стало развлечением и дошло до того, что на старые деньги стали играть в дурака и даже в домино. В более сложные коммерческие игры никто в деревне не играл, кроме Князева, который давно разучился; однако после долгих зимних вечеров дед Зленко оказался обладателем крупного состояния — что-то рублей шестьсот павловских; конечно, обналичивать он его не стал, но результатом гордился чрезвычайно.

Пенсию перед выборной весной двухтысячного стали платить очень регулярно, и походы в магазин со старыми купюрами прекратились. Правда, со следующего года задержки возобновились, потому что очень уж далеко ездить с почты к андриановским старикам, и почтальона иногда нету — кому охота за копейки развозить пенсию по безлюдным дорогам, еще притюкнут, глядишь, автобусов нет по целым часам, машину не достанешь... Старые купюры в Андриановке используются главным образом для взаимозачетов (долги, продажа поросенка или кролика), для оплаты какой-либо помощи (дед Зленко починил крышу старухе Батыгиной и, за неимением бутылки, охотно взял у нее пятьсот красных гайдаровских рублей), а также для карточных игр или лото, за которыми тут любят коротать время, поскольку смотреть по телевизору стало совсем нечего.

Андриановскую тайну фотограф Бурлак обнаружил по чистой случайности: когда мы проезжали эту деревню, он попросил остановиться и купить парного молока, до которого он большой охотник. Молоко нам охотно продала старуха Миронова, к которой Веткина как раз зашла попросить в долг до пенсии, якобы чтобы расплатиться с дедом Кувшиновым за керосин (ток часто отключают, провода рвутся, тогда сидят при керосиновой лампе), а на самом деле просто так, без особенного смысла, ради самого удовольствия подержать в руках большие деньги. И старуха Миронова, известная своим скупердяйством, с радостью выдала ей пятьсот рублей голубыми постленинскими фантиками.

Бурлак открыл рот. Он не видел таких денег пять лет.

Я все это, собственно, вот к чему. Любые манипуляции с деньгами, даже давно утратившими право на хождение, приносят манипулятору какую-то тихую радость; приятно подержать в руках любую купюру, хотя бы и керенку. Деньги — не только государственные казначейские билеты; это еще и знак какого-то, что ли, взаимного доверия. Это, а не золотой запас страны, и есть их реальное золотое содержание. Мы договорились между собой, что вот этот кусок резаной бумаги может обеспечить нас едой, одеждой или даже любовью, и он обеспечивает, подтверждая тем самым нашу тайную общность. Если бы в каждом малом сообществе, будь то городской квартал или затерянная деревня, имелись собственные дензнаки, — это как-то сплачивало бы нас дополнительно, перевоспитывало скупцов, умиляло злыдней и вообще располагало к независимости от государства. У него свои деньги, у нас свои.

Я понимаю, что это утопия, осуществимая покамест только в Андриановке. Но когда хорошо в одной деревне, это уже утешительно.


КРОВНАЯ МЕСТЬ

Считается, что кровная месть возможна только на Кавказе, в крайнем случае где-нибудь в Сибири, среди глуши и зверства, однако жители деревень Носово и Балуево, расположенных в самой что ни на есть Тверской области, сорок лет враждовали между собой так, как не снилось это никаким кавказским кланам и сицилийским семьям. Поводом к этой вражде послужила классическая ситуация, о которой народный поэт Твардовский сказал исчерпывающе: невеста потчует двоих, а любит одного.

Девушка Валя Сомова, что из Носова (это легко запомнить: Сомова — Носово), не отличалась даже особой красотой. Любил ее Алексей Безряднов, человек выдающихся достоинств, родом из Балуева, то есть склонный отчасти к баловству, как и все они, тамошние; но в целом он был юноша надежный, только несколько малорослый; и все бы у них было хорошо, если бы не пришла ему пора идти в армию, по тогдашнему закону на три года.

Он был, конечно, уверен, что Валя его дождется, не тех она была правил, чтобы вертеть тут хвостом, — но то ли он недостаточно ясно высказал Вале свои чувства, то ли просто он ей чем-то не подходил, а только когда Безряднов воротился, Валя была уже замужем за носовским уроженцем Колей Копосовым, шофером, который в армию взят не был. И не по здоровью (так было бы еще обидней — выбрала какого-то убогого), а потому, что был единственный сын у больной матери.

Разумеется, Безряднов после армии нашел бы себе кого получше, но тут его взяла обида, нешуточная и глубокая. Дело, собственно, было уже и не в Вале, а в том, что одни Родину защищают, в танке парятся, дослуживаются до сержантов, бывают разжалованы за драку и обратно дослуживаются, а другие в это время... Для начала Безряднов избил Колю Копосова, но наткнулся на неожиданно серьезный отпор, да Копосов был и посильней, и повыше его раза в полтора. Безряднов был малый без комплексов и в следующий раз напал уже втроем, подговорив приятелей, но Копосов подговорил шоферов, и те отделали балуевских так, что одному сломали позвоночник. Но тут вмешалась Валя, сказала, чтобы Безряднов в их жизнь больше не совался, а то она напишет заявление, и ему уж точно сидеть. Безряднов на время утих, но родственники того, которому сломали позвоночник, отправились метелить шоферов, и это побоище вышло уже серьезным — дошло до монтировок; носовские опять отбились, но балуевские осерчали капитально.

Вражда эта, то затихая, то снова возгораясь, тянулась и тянулась — при том что жители обеих деревень ходили в один клуб, обрабатывали одну землю и ездили отовариваться в один город. Не нашлось на эти два оголтело враждующих рода своих Ромео и Джульетты, которые бы примирили две деревни: один только раз носовский Юра Прохоров по кличке Шебутной (имя ему дали, понятно, в честь Гагарина) стал заглядываться на балуевскую Настю Климову, но тут местная молодежь ему быстро дала понять что к чему. А там и Настя уехала учиться, она была девушка действительно очень заметная и стала в конце концов даже диктором областного телевидения.

Примерно раз в квартал балуевские шли бить носовских и наоборот. Побоища эти происходили где придется, иногда в них участвовали студенты, приезжавшие на картошку (всегда почему-то на стороне балуевских): они в Москве или в Твери даже не предполагали, что в области могут бушевать такие страсти. И все это время Валя Сомова продолжала жить с шофером Колей Копосовым и рожать ему детей, общим числом трое.

Так продолжалось до восьмидесятого года, когда один из носовских, на мотоцикле лихо раскатывая по проселочной дороге, не сбил мужика из балуевских, пьяного вусмерть и прямо-таки лезшего под колеса; повреждения-то вышли не особо серьезные — у пьяных, как говорится, свой Бог, — но сам наезд показался актом демонстративным, и все закипело с новой силой. Тут вмешалась милиция, и один из балуевских, который особенно усердствовал на последнем побоище и под горячую руку сломал нос милиционеру, получил-таки три года.

Это несколько охладило дерущихся — всех, но только не Алексея Безряднова, которому было к тому времени уже сорок пять лет, и жизнь его сложилась неудачно. Жену он не любил, колхозную работу ненавидел, в город уезжать не решался, потому что там боялся оказаться уж вовсе никому не нужен (а вокруг уезжали, и это его напрягало еще больше), и в одну темную ночь он взял да и поджег дом Копосовых, убив предварительно железным прутом их собаку Пилота.

Доказательств, конечно, никаких не было. Никого и не поймали. Но и в Носове, и в Балуеве все знали — это он, Безряднов, больше некому, с него все началось, им и кончится. Тут народ — и это очень специфическая, сугубо русская его черта — почувствовал, что перейдена некая опасная грань, за которой уже только махаться стенка на стенку, а то и пырять друг друга вилами. И вражда балуевских с носовскими иссякла, сгорела вместе с домом, от которого остались только столбы. Их мы и сфотографировали — они так и стоят двадцать два года, никто на этом месте больше не отстроился. А Копосовы уехали в город — не было бы счастья, да несчастье помогло: дали им сначала общежитие, а потом и квартиру, потому что Николай стал работать на стройке и зарабатывать много больше, чем в колхозе.

Историю эту мы узнали тоже случайно. Один из носовских мужиков — сын того Корженева, которому сломали позвоночник, — с чрезвычайно ехидной улыбкой показал нам на старика и старушку, мирно воркующих у калитки. Старушка была Валя Носова, приехавшая навестить мать, а старичок — Алексей Безряднов, зашедший, в свою очередь, навестить Валю Носову. Она приехала одна, без мужа, так что он был в своем праве. К матери, которой уж за восемьдесят, Валя заезжает довольно часто, особенно летом. И почти всегда приходит Алексей Безряднов. Общаются они подолгу, иногда Безряднов заходит в дом к матери попить чаю. О вражде между ними не говорится ни слова, да и все остальные о ней забыли, словно этой тридцатилетней войны и не было. Наверное, энергия масс нашла в наше время другой выход.

Только Алексей Корженев, сын того шофера, не любит Безряднова и не принимает всей этой ситуации. «Тогда все было понятно, — говорит он, — кто свои, кто чужие. А теперь не пойми-разбери. И чего он к ней ходит, сколько из-за них народу руки-ноги поломало, а меня однажды чуть на вилы не подняли!»

Про вилы он, наверное, преувеличивает. Но про то, как было интересно, говорит очень убедительно. И про то, как это было правильно — воевать. «Все ж лучше, чем пить», — говорит он, и мы с ним отчасти согласны. Во всяком случае, с косой в руках, крепкий, мстительно улыбающийся, он выглядел на своем огороде очень убедительно; таким мы его и засняли: «Снимайте, нам бояться нечего, тут наша земля».

Может, только тот и вправе считать ее своей, кто любит драться?

Названия-то деревень мы на всякий случай слегка изменили. Мало ли, чего старое ворошить. Кому надо и так помнит.

Дмитрий БЫКОВ

В материале использованы фотографии: Максима БУРЛАКА
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...