КАК КАРАБАС-БАРАБАС РУССКОГО БАЛЕТА

Сергей ДЯГИЛЕВ

Человек Дягилев был противный. Красавец, холеный такой, цедит что-то через губу, ногой топает, а ориентация у него при этом неправильная, ну, нетрадиционная. Неприятно. А куда денешься, первый русский продюсер! М-да

Сергей ДЯГИЛЕВ

КАК КАРАБАС-БАРАБАС РУССКОГО БАЛЕТА


«Оценка моих спектаклей, — цедит он бывало (через губу), — «странный», «экстравагантный», «отталкивающий»... Помню, мы выступали в Лондоне. Директор Ковент-Гардена пробежал передо мною, крича: «Это не танцы, это прыжки диких!» Да ведь спектакль и должен быть странным!.. Мой дедушка так ненавидел первые поезда, что приказал везти его в карете по полотну железнодорожного пути и сгонять эти чудовищные поезда с дороги. Я сбил с дороги классический балет. Ну не знаю я ни одного классического движения, которое бы родилось в русской пляске. Почему надо идти от менуэтов, а не от русской деревни?» В самом деле, почему?

Если человек вырос, например, в деревне? Например, в Бикбарде? Папа Дягилева, например, знал наизусть «Руслана и Людмилу». От начала до конца. Сидит у камина и мурлыкает. Бывший, между прочим, кавалергард. Все прокутил и — в деревню, на заслуженный отдых.

«Но вот из залы, — вспоминал с умилением очевидец, — раздаются звуки фортепьяно, говор, крики, смех, движение... Всякий спешит к какому-нибудь месту... и все превращается в слух. Семья, в которой маленькие мальчики, гуляя, насвистывают квинтет Шумана или симфонию Бетховена, приступила к священнодействию...»

Вот какой образовался мальчик. «Надо, — говорит, — выносить в себе народность, быть, так сказать, ее родовитым потомком».

Очень спесивый. Прямо с детства. Ну, с юности. Приятель его Саша Бенуа как-то стал вспоминать, говорит: о-ой! «Бывали случаи, когда Сережа и оскорблял нас. В театре он принимал совершенно особую и необычайно отталкивающую осанку, ходил «задрав нос», еле здоровался и — что особенно злило — тут же дарил приятнейшими улыбками и усердными поклонами высокопоставленных знакомых...»

То есть когда ему нужно, он такой паинька! Например, нужны ему деньги на целый сезон в Париже для своего балета, а нету. Другой на его месте тихонечко уехал бы обратно в Россию и, пока денег не накопил, не высунул бы и носа. А этот — раз! — и сунул нос к comtesse de Greffulhe. Та очень удивилась. Говорит: «Он показался мне каким-то проходимцем-авантюристом, который все знает и обо всем может говорить. Я не понимала, зачем он пришел и что ему, собственно, нужно. Сидит, долго смотрит вот на эту статую, потом вдруг вскочит, начинает смотреть на картины и говорить о них — правда, вещи очень замечательные... Скоро я убедилась, что он действительно все знает и что он человек исключительно большой художественной культуры, и это меня примирило с ним. Но когда он сел за рояль, открыл ноты и заиграл вещи русских композиторов, которых я до того совершенно не знала, тогда я поняла, зачем он пришел, и поняла его. Играл он прекрасно, и то, что он играл, было так ново и так изумительно чудесно, что, когда он стал говорить о том, что хочет на следующий год устроить фестиваль русской музыки, я тотчас же, без всяких сомнений и колебаний, обещала ему сделать все, что только в моих силах, чтобы задуманное им прекрасное его дело удалось в Париже».

Это он с ней проделал аж в 1907 году, а в 1930-м она уже хвасталась Лифарю: «Вот в этом кресле сидел Дягилев... Вот на эту статую много смотрел Дягилев... Вот на этом рояле Дягилев играл...»

Вообще с женщинами он делал что хотел. Очень они им интересовались. Понятное дело, красавец, 27 лет, седая прядь в черных волосах. Прядь они между собой звали «шеншеля». Сама Кшесинская, которая вообще никого на свете не боялась, поскольку ее любили лично Государь-Император, потом, по очереди, два Великих князя, за последнего она даже замуж вышла, а публика просто носила на руках, — так даже она, как завидит во время спектакля в ложе чиновника по особым поручениям Дягилева, так сразу под подходящую вариацию танцует и мурлычет под нос, кокетка:

«Сейчас узнала я,
Что в ложе — шеншеля,
И страшно я боюся,
Что в танце я собьюся!»

Ага! Так она вам и собьется! Из зала-то не слышно, а кордебалет заинтересовался. На следующий раз только Дягилев в ложу, только Кшесинская хитренько скосила глазки, ротик приоткрыла, кордебалет как рявкнул! Публика в первых рядах кресел даже отшатнулась: оперу, что ли, дают?

Большим авторитетом пользовался среди дам наш герой. Хотя сами они его вообще не интересовали. Классический случай: «Чем меньше женщину мы любим...» Так или иначе, а деньгами помогали «Русскому балету» в основном женщины. То-то большинство балетов Дягилев посвящал princesse de Polignac, женщине влиятельной и богатой, которая чаще всего и поддерживала на плаву дягилевское дрыгоножество. А Мися Серт? Ну! Хорошенькая, молоденькая, замужем за стареньким газетным магнатом, он с нее пылинки сдувает, деньги без счета, яхта, ложа в опере, свой салон, ближайшая подруга Коко Шанель, художники вокруг, Ренуар, Дега, Мане, все ее рисуют, понятное дело, импрессионисты, с одним вообще роман, да? И тут Дягилев! С седой прядью, оперой и балетом. Атас! Мися Серт его от себя просто не отпускала. Рука в руке. Все советовала чего-то, все организовывала. По телефону мурлычут часами, чуть что — сцена ревности, померещится вдруг нехорошее, сразу шум, крик! Дягилев ей бац письмо: «Я люблю тебя со всеми твоими недостатками... Ты единственная женщина на земле, которую Мы любим». «Мы», это чтоб Нижинский чего плохого не начал подозревать. Бедные артисты за голову хватались, очень переживали: а ну как наш «женоненавистник» женится на мадам Серт. Бросит своих бедных куколок. Он же толком-то ничего не расскажет, все мимоходом: «Быр-быр!»

А Мися бывало разнежится: «Я, — говорит, — муза русского балета». И имела основание. Под старость вспоминала: «Вспоминаю, — говорит, — как генеральная «Петрушки» была задержана на двадцать минут. Полное тревоги ожидание. Зал, сверкающий бриллиантами, переполнен. Свет погашен. Ждут трех традиционных ударов молотка, возвещающих начало спектакля. Ничего... Начинается шепот. В нетерпении падают лорнеты, шелестят веера... Вдруг дверь моей ложи распахивается, как от порыва ветра. Бледный, покрытый потом Дягилев бросается ко мне: «У тебя есть четыре тысячи франков? — С собой нет. Дома. А что происходит? — Мне отказываются дать костюмы прежде, чем я заплачу. Грозят уйти со всеми вещами, если с ними немедленно не рассчитаются!..»

Не дав ему договорить, я выбежала из ложи. Это было счастливое время, когда шофер обязательно ждал вас у театра. Десять минут спустя занавес поднялся. Уф!.. Великолепный спектакль прошел безупречно, никто ничего не заподозрил...»

Ну, и что ты с него возьмешь? Продюсер он и есть. А мог бы стать неплохим артистом. Когда явился в Петербург восемнадцати лет от роду, он уже пел баритоном, играл на рояле и считал себя серьезным композитором, в портфеле у него лежало несколько сочинений, с которыми он, естественно, сразу пошел к Римскому-Корсакову, тот сочинения полистал, губу отвесил и говорит задумчиво: «Ну что ж, для начала... Надо бы вам, батенька, поучиться». Дягилев собрал свои сочинения и как хлопнет дверью! А перед тем как хлопнуть, в щелку крикнул злобно: «История покажет, кто из нас двоих будет более знаменит! Вы еще обо мне услышите!» Но потом остыл и решил композитором не становиться. Ну его к черту! Хлопотное дело. Одному нравится, другому нет. Музыку же всегда можно заказать. Были бы деньги.

Учитесь. Разбирался во всех искусствах, а плюнул и остался дилетантом. Потому что понимал: профессия у него другая. Названия у нее только не было. По тем временам. Не было такого слова — «продюсер». Было — «антрепренер». Но это как-то уж слишком для породистого человека. Антрепренер... Хозяйственник какой-то! Нет, нет.

Он как рассуждал: «У нас в России люди разделяются на две категории — на вечно «во весь голос» протестующих и на вечно покорно молчащих. И то и другое одинаково бесцельно, так как при этом у нас совершенно отсутствует третья категория — людей что-либо «делающих». Вот он до чего додумался. Вот чего России-то не хватает для полного счастья.

Художник, музыкант или там танцор, они каждый сам по себе. Их, конечно, все уважают, но — по отдельности. А соберешь их вместе — выходит совсем другое дело. Дягилев и хотел стать собирателем. А что? Собрал всех, придумал, чего им делать, дал указания: один музыку пишет, другой — декорации, третий под эту музыку и под эти картины и костюмы ставит танцы, получается хорошо. То есть ему хотелось быть Карабасом-Барабасом и чтоб весь его театр был в одном сундуке, каждая куколка висит на гвоздике и ждет своего часа. А дождавшись, делает все, что скажут.

Решил, допустим, Дягилев: будем ставить балет «Дафнис и Хлоя». Ну, «Дафнис» так «Дафнис», хозяин — барин. Музыку заказал Дягилев Равелю, хороший композитор. Написал. Дягилев говорит: «Гениально!» Стали ставить. Ц! Не получается. Там финал написан на счет 5/4, ну-ка станцуй за четыре такта пять движений, я на тебя погляжу. Ну и что? А станцевали. Только, когда репетировали, все время хором считали, чтоб не сбиться: «Сер-гей-Дя-ги-лев! Сер-гей-Дя-ги-лев!»

Однажды отправился Дягилев со своим балетом в Испанию. А испанскому королю очень нравился русский балет. Он заглянул за кулисы полюбоваться на куколок вблизи, а навстречу Дягилев. Король говорит: «А что Вы делаете в труппе? Вы не дирижируете, не танцуете, не играете на фортепиано — тогда что же?» — «Ваше величество, — отвечал ему Дягилев важно, — я — как Вы. Я ничего не делаю, но я незаменим».

Но это все потом. А в юности все его друзья, а там и Бенуа, и Бакст, большие художники и Дима Философов, философ естественно, все знатоки своего дела, однажды смотрят, а этот краснощекий Дягилев, который знал меньше всех, всеми ими командует, и они его слушаются, потому что его почему-то слушается уже вся художественная общественность. Почему? А потому. Женщина Тамара Карсавина, она же его лучшая куколка (одно время лучшей была Анна Павлова, но потом зазналась, решила, что может выступать сама, а! — и ничего не вышло!), объясняла всем желающим так: «Еще молодым человеком, он уже обладал тем чувством совершенства, которое является, бесспорно, достоянием гения. Он умел отличить в искусстве истину преходящую от истины вечной. За все время, что я его знала, он никогда не ошибся в своих суждениях, и артисты имели абсолютную веру в его мнение».

А мнение у него было такое: «Все направления имеют одинаковое право на существование, так как ценность произведения искусства вовсе не зависит от того, к какому направлению оно принадлежит. Из-за того, что Рембрандт хорош, Фра Беато не стал ни лучше, ни хуже».

А раз он был такой умный, то ни с кем и не церемонился. Вы только представьте себе: приехал в столицу из своей Перми, из какой-то Бикбарды восемнадцатилетний пацан, к тетке Анне Павловне Философовой, у которой собирались лучшие умы, живет себе у нее на всем готовом, и вдруг ей, передовой женщине, выросшей на передвижниках и Чернышевском, о кумире и учителе ее вдруг начинает нести крутой бред: «Эта нездоровая фигура еще не переварена... наши художественные судьи в глубине своих мыслей еще лелеют этот варварский образ, который с неумытыми руками прикасался к искусству и думал уничтожить его или по крайней мере замарать». Оказалось, что Дягилев, конечно, все принимает и допускает, но терпеть не может две вещи: передвижников и революционеров. Казалось бы, ну не любишь, ну и помалкивай, особенно когда все вокруг просто трясутся от негодования: сатрапы! тираны! бомбистов сюда давай, бомбистов, да побольше! До того гнет их самодержавие. Бедная Философова, считавшая себя ответственной за всех живших в ее доме «детей», сразу кинулась писать в своих воспоминаниях: «Дети мои все прекрасны, и я их люблю, но я похожа на курицу, которая высидела утят... Когда вся моя молодежь в сборе, я прислушиваюсь к их спорам и разговорам — и меня мутит. Вспоминаются наши споры в 60-х годах о пользе, которую мы могли бы приносить народу. Где эта польза?»

В общем, со своим двоюродным братишкой Димой Философовым они напугали тетку до колик, объявив, что она присутствует при рождении нового направления в искусстве. Как называется, они пока не знают, но очень хорошее направление. «Декаденты!» — ахнула тетка, дрожащими руками перебирая серебряные ложечки, и как в воду глядела. «Русское декадентство, — взволнованно записывала тетка Философова, — родилось у нас в Богдановском, и главными заправилами были мой сын Дмитрий Владимирович и мой племянник С.П. Дягилев. «Мир искусства» зачался у нас. Для меня, женщины 60-х годов, все это было так дико, что я с трудом сдерживала свое негодование. Они надо мной смеялись!» Позже все кому не лень обзывали их декадентами, хотя сами они декадентами считали стариков из Академии художеств, поскольку их искусство, это и колобку понятно: мертво, уныло и в полном упадке.

И тут Дягилев предлагает своим приятелям кончать трепаться бесконечно на кухне, а взять и выпустить для оболваненного передвижниками общества журнал о настоящих художниках. «Мир искусства». Тут же нашлась и женщина, готовая его издавать, такая княгиня Тенишева. Знаменитая меценатка, художники, которым она денег не давала, изображали ее бывало в виде здоровенной коровы, а к вымени уже Дягилев противный пристраивается с ведром. Но Тенишева, хоть и была женщина больших размеров, но трусоватая, свои деньги в журнал вкладывать побоялась. Зато сразу нашла человека, готового вкладывать, был в те времена заядлый вкладчик во все непонятное: Савва Мамонтов. Он, правда, как человек деловой, поинтересовался: «Что за гриб этот Дягилев?» Бенуа испугался и тут же написал приятелям: «Дай Бог ему устоять перед напором Мамонтова, который хоть и грандиозен и почтенен, но и весьма безвкусен и опасен». Ха! Это Мамонтову предстояло стоять пень пнем перед напором «гриба». Нет, не устоял. Но остался удовлетворен. Почуял в «грибе» своего. В искусствах Мамонтов, конечно, не сильно соображал, но уж в продюсерах-то разбирался.

Эпиграф к первой своей статье, открывающей первый номер журнала, Дягилев списал у Микеланджело: «Тот, кто идет за другими, никогда не опередит их». Вот так. За что же его было любить? Гиппиус взяла его и пригвоздила:

«Курятнику петух единый дан.
Он властвует, своих вассалов множа.
И в стаде есть Наполеон — баран,
И в «Мир искусстве» есть — Сережа».

А тому уже все равно, его несет. Он теперь кого захочет, того гением и назначает.

Ну вот. Решил он поставить «Жар-птицу». Балет. Сказка такая. Художники сразу все придумали, радуются. Осталось музыку написать. Дягилев заказывает ее автору «Бабы-яги», собирателю народных песен, гению Лядову. А Лядов, как сочинил свою «Музыкальную табакерку», жутко обленился. То есть он, конечно, гений, но малопродуктивный. Проще говоря, тормоз. Прошло три месяца, пора бы репетировать, Бенуа, лапочка, идет по улице, смотрит: Лядов. Бенуа робко так спрашивает: «Ну?..» А Лядов хлоп его по плечу ручищей и фамильярно так говорит, зевая: «Все путем! Я уже купил нотную бумагу!» Бенуа побелел и побежал к Дягилеву жаловаться. Дягилев сказал: «Так. Лядова из гениев вычеркиваем. Сейчас я пойду и чего-нибудь подыщу». И сразу в консерваторию. А там в этот момент исполняется небольшая такая, но симфоническая, вещица «Фейерверк». Студент Стравинский сочинил ее в виде подхалимажа к свадьбе дочери своего учителя Римского-Корсакова. Ну, она и исполняется. Дягилев говорит: «Так. Вот этого как фамилия? Стравинский? Назначаю гением. Он у нас теперь будет главой новой музыки, заказываю ему балет!» И вышел. Оставшиеся с открытым ртом долго еще сидели.

Вы же понимаете, Стравинскому ничего не оставалось делать, как сочинить «Жар-птицу» и стать главой новой музыки. Но. Через три года дягилевский балет приезжает в Вену, а оркестр Венской оперы, с которым предстояло танцевать, считался, между прочим, лучшим в мире, и музыканты в нем были все — профессора консерватории. И вот...

СЦЕНА 1-Я. ПЕРВАЯ РЕПЕТИЦИЯ «ПЕТРУШКИ».

Профессора: смотрят вытаращенными глазами на расставленные по пюпитрам ноты и говорят, что почитают за оскорбление играть музыку, где ни одна нота не соответствует законам гармонии. Им говорят: «Да вы что! Тс-с! В зале находится Игорь Стравинский, глава новой музыки, Дягилев сказал, что он гений!» А профессора: «Хм! А кто такой Дягилев!?» И смычками по пюпитрам! «Сейчас, — говорят, — достучим — и домой. С вами больше не играем!»

СЦЕНА 2-Я. ВХОДИТ ДЯГИЛЕВ.

Дягилев (в изложении Брониславы Нижинской): «Не могу поверить, что нахожусь в Венской опере, среди музыкантов с мировым именем, а не среди сапожников, ничего не понимающих в музыке» (сует в глаз монокль и рассматривает струхнувших профессоров): «Стравинский — величайший из современных композиторов! Стравинский молодой человек, но в музыкальном отношении он старше вас. И вам всем, по-видимому, недостает культуры, если вы не понимаете Стравинского. Однажды в Вене Бетховена обвинили в том, что он нарушает законы гармонии. Не демонстрируйте второй раз свое невежество. Попробуйте сыграть это произведение, а потом осуждайте». Стали играть. И им понравилось. Потому что все-таки профессора, а не сапожники, разобрались. И когда закончили играть эту «Петрушку», разом встали все и давай устраивать Стравинскому овацию. Дягилев улыбался самой очаровательной из своих улыбок. Как он их сделал?!

Он назначил гением Нижинского. Впрочем, это уже была любовь. Стравинский пришел в ужас. Ничего более негодного для танца, чем Нижинский, он представить себе не мог: «Его невежество, — писал несчастный Стравинский свою отчаянную правду, — в самых элементарных музыкальных понятиях было потрясающее. Несчастный юноша не умел ни читать нот, ни играть на каком-нибудь инструменте. Действие, которое на него производила музыка, выражалось им или банальными фразами, или повторением того, что говорилось в окружении. Не находя в нем личных впечатлений, можно было сомневаться в их существовании». Куколка Карсавина, которой Нижинский достался в партнеры, тоже растерялась: «У Нижинского не было дара ясно мыслить и еще менее — ясно выражаться. Он не в состоянии был объяснить мне, что он от меня хочет».

Нижинский умел делать хорошо только одно — прыгать. Очень высоко и очень далеко. Он даже как бы зависал в воздухе. Отчего все видевшие начинали визжать и гадали, в чем тут фокус. Товарищи расспрашивали Нижинского, как это у него получается? Он спроста взял и объяснил: «Это совсем не трудно. Вы подымаетесь и на один момент останавливаетесь в воздухе».

Что же с ним сделал Дягилев? Он носился с ним как с писаной торбой. Никого не подпускает, приставил телохранителя, ходит с Нижинским по музеям, рассматривают античные вазы, как на них во всяких позах расположены древние греки, сам показывает Нижинскому, как в древности передвигался фавн и как его теперь надо будет на сцене изображать. «Послеполуденный отдых фавна» — вещица вот такусенькая, а репетировали удивительным образом: Нижинский сделает ручкой или ножкой, обернется к Дягилеву: «Так? А что теперь?» И так ручка за ножкой больше ста репетиций. Потом-то Карсавина догадалась: «Дягилев-чародей его тронул своей волшебной палочкой». Вот оно что... А вы что думали?

В общем, к очередному триумфу «Русский балет» был готов. Но Париж, который все дягилевские штуки принимал с детским восторгом, вдруг натопорщился. Все-таки народ тогда был неиспорченный. Ну что там Пляс Пигаль, Фоли Бержер, канканы чепуховые! А вот когда Нижинский в заключение лег на вуаль, оставленную Нимфой, и начал ее терзать, тут господин Кальметт в «Фигаро» на следующий же день написал: «Те, кто говорят об искусстве и поэзии по поводу этого балета, насмехаются над нами... Мы увидели похотливого фавна, с бесстыдной и какой-то бестиальной эротикой движений. И это все...»

И вся продажная французская пресса не замедлила и начала оскорблять нашего Нижинского. Тогда в газету «Монд» пришел Роден и принес такую заметку: «...Нижинского отличают физическое совершенство и гармония пропорций. В «Послеполуденном отдыхе фавна» никаких прыжков, никаких скачков. Только позами и движениями полусознательной бестиальности он добивается чего-то сказочно чудесного. Идеальная гармония мимики и пластики. Он обладает красотой античных фресок и статуй. Он идеальная модель, о которой может только мечтать любой скульптор или живописец... Мне хочется, чтобы каждый художник, действительно влюбленный в свое искусство, увидел это совершенное воплощение античной эллинской красоты». С тех пор Дягилев всюду возил с собой статью Родена. И всем показывал.

А самому Родену он разрешил пользоваться Нижинским, как моделью. Потом испугался и давай ревновать. Мучился, на всех кричал, потом не выдержал и вломился к Родену в мастерскую. Смотрит: а они спят! Нижинский позировал-позировал и уснул. А старенький Роден лепил-лепил и тоже уснул. От криков Дягилева они проснулись, перепугались, вскочили, побежали куда-то... Вот была стыдоба!

А Нижинский все равно бросил его. Уже в следующем году увели. Поехал на гастроли в Америку без Дягилева, тот переплывать океан отказался, боялся утонуть. Несколько лет спустя, правда, попробовал сплавать в Америку, так едва с ума не сошел, целыми днями кричал на весь пароход от страха, а верный слуга его Василий по приказу барина непрерывно молился на палубе о его спасении. Так вот, только слабохарактерный Нижинский ступил на палубу без Дягилева, как его тут же утащила в свою каюту некая девица Ромола де Пульска. Приехали в Америку и давай венчаться. Эта самая Пульска и уговорила его Дягилева бросить, начать выступать самому, ведь он же гений. Он попробовал, но почему-то ничего у него не вышло. Стало ему плохо, потом еще хуже. И отправили бедного Нижинского в сумасшедший дом. Там он и умер.

Жалость какая. Вот и comtess de Noailles как вспомнит Нижинского, так все плачет, пишет: «Кто видел танцующего Нижинского, тому всегда будет его недоставать, тот будет раздумывать над его ужасным уходом в область жалкого безумия, где теперь пребывает тот, чье тело жило в пространстве без какой-либо поддержки, без опоры и, по чьему-то живописному замечанию, «казалось иногда написанным на потолке». Кто не видел его, никогда не узнает, каков был могучий юноша, опьяненный ритмической силой, поражавший гибкостью своих мускулов, как поражает ребенка на лугу кузнечик, играющий своими стальными ногами».

Вот так Дягилев делал-делал гениев, а они все его бросали. С обидами: да кто он такой? Эксплуататор. Вся его слава за счет куколок. Кто танцует? Дягилев, что ли? Кому аплодируют? И сколько он им за это платит? Вот эти деньги достойны их таланта? Не смешите меня. Так все они говорили, уходя, обещая без него-то и показать наконец, на что способны. И никто ничего не показал. Для большинства тут и закатывалась карьера.

В конце жизни остался возле эксплуататора один хитренький Лифарь, который звал Дягилева Котяшей. И этот необъятный Котяша встанет бывало поутру в длинной ночной рубашке перед своим полусонным Лифарем и, чтоб его развеселить, принимается вперевалочку танцевать, обозначая толстой ножкой и пируэты, и фуэте, и подпрыгивает слегка, показывая прыжки Нижинского. Мебель покачивается, пол вздрагивает, Лифарь жмурится, еще не проснувшись, а потом хохочет всласть.

В общем, дальше уже неинтересно. Хотя будет еще у него «Весна священная» — много с ней мороки и триумф в конце концов. Еще семнадцать лет скитаний по свету, новых учеников и новых обличений. У России своя пойдет жизнь и судьба. Хотя он всю жизнь помнил, как привез в Париж Шаляпина, в те еще благословенные годы, когда мир и благолепие разливались в воздухе, а Шаляпин пел парижанам о «кровавых мальчиках»: «Вон там, в углу! Движется, колышется, растет!!!» И публика вставала, завороженно всматриваясь в страшный угол. Кто ж знал тогда, что там, внутри России, зреет и уже ворочается...

Вот так, постепенно Дягилеву исполнилось 130 лет, с чем мы вас и поздравляем. А его не поздравляем, потому что аж семьдесят три года назад он умер в Венеции, и его увезли в сопровождении четырех черных гондол на русское кладбище. На родине о нем и думать забыли. И все его забыли и бросили. Несчастный он был человек. Перед смертью все плакал и говорил, что счастлив был только в детстве. Вот такая жизнь, господа. Стараешься для чего-то, живешь, а там, глядь, и умрешь. И лишь круги по воде...

Владимир ЧЕРНОВ

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...