Книги с Григорием Дашевским
Владимир Сорокин. "Сахарный Кремль" М.: АСТ, 2008
Новая книжка Владимира Сорокина — сборник рассказов "Сахарный Кремль" — о том близком будущем, которое было так ярко изображено в его последнем романе "День опричника" и которое наглядно резюмировало тенденции официальной идеологии, впервые давало им адекватную форму: соединение исконных традиций и новых технологий в виде собачьих голов на Mercedes, солидарность элиты как свальный грех и проч.
Читая "Сахарный Кремль", наслаждаешься прежде всего той естественностью, с какой в прозе Сорокина существует будущий мир, тем, насколько этот выдуманный мир правдивее, достовернее настоящего, и сорокинским уникальным слухом к несуществующей речи, к этим "глупеньким", "танюшам", "дутикам", "несмеянам" и т. п.
Но о новой книге точнее будет сказать, что она не о будущем, а из будущего — вроде фильма Пола Верхувена "Космический десант", который не просто изображал будущий фашизм, а сам был образцом фашистской пропаганды из будущего мира. Если роман "День опричника" был непредставим в том мире, который изображал (кто бы эту книгу там написал, кто бы ее там издал, кто бы ее там читал), то рассказы "Сахарного Кремля" — что-то вроде альманаха из 2028 года, в котором представлены разные жанры — от сентиментального сказа до тривиальной эротики, но все более или менее укладывающиеся в традиционный реалистический тип письма.
Все вместе они складываются в мрачную — как оно и положено оппозиционной литературе будущего — картину, но нигде Сорокин не ставит под сомнение сам этот реалистический тип письма, не взрывает его (как привыкли его читатели) бессмыслицей, материализацией метафор, копрофагией или каннибализмом.
Объяснение этому — новому и неожиданному для Сорокина — доверию к традиционному письму при желании можно было бы увидеть в рассказе "Кочерга". Писатель-диссидент Смирнов написал крамольную сказку о кочерге, которая из всех работ выбирает "чистую, легкую и веселую" работу в Тайном приказе — "врагов народа пытать: пятки им жечь, мудя прижигать, на жопу государственное тавро ставить". Капитан госбезопасности Севастьянов писателя разоблачает, а добившись признания, достает из стола эту самую кочергу, раскаляет ее и клеймит Смирнова. То есть реализацией метафор и иносказаний теперь занимается сама власть, тем самым избавляя от этой задачи писателя.
Эпиграфом к книге взяты слова Кюстина: "Но сколько произвола таится в этой тишине, которая меня так влечет и завораживает! сколько насилия! сколь обманчив этот покой!" Но они могли бы стоять над любой другой книгой Сорокина с большим правом, чем над этой. Здесь насилие нисколько не таится — этот мир будущего нисколько не обманчив, а напротив, совершенно откровенен: вот вам покой и тишина, а вот и порки, разорения, сожжения.
Цинизм власти, которая уже не прячет насилие за идеологией, не берет своим фундаментом сакральные и гармонические дискурсы,— этот цинизм делает деконструкцию излишней, и мы снова доверяем языку. "День опричника" потому и был такой веселой книгой, что и мир, и язык вдруг снова оказывались надежной опорой: насилие прямо говорит о себе, слова подчиняются рассказчику и не превращаются в каких-то чудовищ. Это веселье того же типа, как смех от циничной шутки властителя, услышанной впервые, от реплики вроде "Она утонула". Но когда прямота этого циничного языка перестает быть новостью, он перестает веселить. Так и новая книга Сорокина уже не вызывает веселья, а навевает уютную дрему, как колыбельная.
Главное чувство, которое остается от прочтения книги,— чувство безобидного уюта, ощущение того сладкого — буквально сахарного — сна, в который читателя погружает реалистическое письмо, даже если оно рассказывает об очень неприятных вещах — порках, разорениях, мракобесии и проч. Цельность и понятность мира, доверие к нему и к языку настолько сами по себе приятны, что эта приятность перекрывает и переваривает самую страшную тематику. Как в "Дне опричника" Сорокин концентрировал страхи общества, так в "Сахарном Кремле" он концентрирует уют, таящийся глубоко внутри этих страхов, концентрирует сладость сна не только о порке, но и во время порки.
Но сладость современной жизни не столько таится в страхах общества, сколько дана наглядно и открыто в его гедонизме: для одних в гедонизме магазинно-практическом, для других — телевизионно-мечтательном. И в одном из рассказов "Кремля" (в "Доме терпимости") этому гедонизму в его простейшей для персонажей и читателей форме — эротической — пропет настоящий гимн, ничем не подорванный и не дискредитированный. (За "Днем опричника" мерещился "День Петра" А. Н. Толстого — его ранний (1918) рассказ, страшный отчет о безумной власти и безумном народе, ничем, кроме языка, не похожий на будущий государственнический роман. А в "Доме терпимости" отдана почтительная дань другому рассказу Алексея Толстого — "Баня", из которого — в почти невидимой машинописи — советские школьники узнавали подробности половой жизни. Сорокин дает более цензурный и анатомически менее подробный вариант "Бани", но точно воспроизводит тон беспримесного наслаждения жизнью, который так удавался гедонисту Толстому.)
Главный предмет изображения в "Сахарном Кремле" уже не мир будущего (он же резюме и квинтэссенция настоящего), а гедонистический и реалистический сон самих читателей, которые согласны на порки, лишь бы все снова стало ясно и просто. Сорокин изображает этот читательский сон и погружает нас в этот сон еще глубже, делает его еще приятнее, еще слаще.
Гийом Эрнер. "Жертвы моды?" СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2008
Гийом Эрнер — известный парижский социолог, который много лет занимается социологией моды. Хотя в своих "Жертвах моды?" аттестует себя не как ученого, а как внука портных и сына предпринимателей по торговле готовой одеждой. "Мир моды я знаю с изнанки",— шутит он, но, к счастью, все шутки заканчиваются в предисловии. Свой кредит доверия Эрнер зарабатывает на первых же страницах, представляясь не сухарем из библиотеки, но и не глянцевой балаболкой, а человеком с той стороны баррикад, своим в странном мире необъяснимо и стремительно меняющихся тенденций.
Борьба марок, рождение и смерть великих кутюрье, смена тенденций — обо всем этом Эрнеру есть что рассказать. Его книга невероятно богата фактурой, даже без социологии ее можно было бы растащить на истории. А все начинается с рождения марки, с того, как новые художники — кутюрье — стали диктовать милым дамам, как и во что одеваться. Не модники, а законодатели моды и стали главными героями этой книги: "Подлинные fashion victims — не те, кого мы принимаем за таковых, по всей вероятности, жертвы моды — в первую очередь сами кутюрье". Мода жестока: первого ее художника Ворта сменяет его же ученик Пуаре, Пуаре уничтожает великолепная Шанель, чтобы умереть в парижском отеле в одиночестве, с тремя платьями в шкафу. Истории последних лет не менее, а то и более трагичны. Вспомнить хотя бы семейство Гуччи, миллиардеров, у которых "порядка не больше, чем в римской пиццерии". Марку возродил Маурицио Гуччи, который бежал на мотоцикле в Швейцарию от судебных тяжб с собственной семьей и был убит киллером, заказанный собственной женой.
История взлета и падения марки — а Эрнер знает миллион таких историй — как правило, необъяснима. Невозможно понять, почему, например, весь мир вдруг обувается в прозаические вьетнамки, начинает носить летом сапоги на меху, а зимой — бермуды. Объяснить тенденцию Эрнер даже не берется, говорит, однако, что можно ее предсказать, следуя, например, закону Пуаре: "Переход границ имеет пределы". То есть если в моде джинсы на бедрах, то их уже не спустить ниже трусов, и рано или поздно их сменят комбинезоны. Все это игры разума, и только одна тенденция беспокоит автора по-настоящему. А именно тенденция заменять пакеты из Gucci и Prada пакетами из копирующих высокие марки Zara и H&M. Ведь если подражатели победят, высокая мода исчезнет. Ну и что тогда он будет изучать?
Ицик Мангер. "Книга рая" СПб.: Symposium, 2008
Ицик Мангер — крупнейший еврейский поэт XX века — родился в самом начале прошлого столетия в австро-венгерских Черновцах. Он прославился в 1930-х в основном своими стихами и поэмами, которые писал неизменно на идише, перекладывая в комические стишки традиционные библейские сюжеты. Мангеру, который после хедера уехал из Черновцов в Бухарест, затем в Варшаву, а затем через Париж в Лондон, удалось избежать встречи с нацистами. Его семье не удалось — все родственники Мангера погибли в фашистских лагерях. Считается, что именно поэтому из единственного задуманного прозаического произведения — трилогии "Книга рая", "Книга земли" и "Книга хаоса" — Мангер написал только первую часть.
Полное название этой книжки "Книга рая. Удивительное жизнеописание Шмуэл-Абы Абервю". Шмуэл-Аба — ангел, упавший с небес для нового рождения, которому удалось благодаря хитрой уловке не забыть райскую жизнь. Он собирает в доме своих земных родителей избранное еврейское общество, чтобы рассказать ему, как живут евреи на небесах. В изложении Шмуэл-Абы рай мало чем отличается от еврейского местечка, разве что больше праведников на улицах и можно послушать пение царя Давида или полюбоваться на царя Соломона. С еврейским раем граничат турецкий, откуда контрабандой завозят турецкий табак, отчего райская монополия терпит большие убытки, и православный, куда вообще лучше даже не соваться. Герой и его лучший друг маленький ангел Писунчик — главные райские проказники (кстати, самого Мангера за проказы исключили из гимназии), поэтому, как всякие слишком непоседливые дети, они много видят и знают про райские дела, горести и споры праведников и многое могут порассказать.
"Как прекрасен твой мир, Господи,— молится герой.— Я только не могу понять, зачем тебе понадобилось три рая. Не лучше было бы устроить один рай на всех, без паспортов, виз и прочих глупостей". К 1939 году, когда книга была издана в Варшаве, рай Мангера уже был потерянным раем. Это прекрасный мир еврейского местечка, его прекрасные, отнюдь не всегда праведные обитатели и чудесный живой язык. Он очень похож на Черновцы, в сущности, этот рай и есть Черновцы 1910-х годов — с той лишь разницей, что сюда попасть еще можно, а вот в Черновцы уже не вернуться никогда.