Коротко

Новости

Подробно

Пессимизм по самой природе

"Poussin and Nature: Arcadian Visions" в Metropolitan Museum

Журнал "Коммерсантъ Weekend" от , стр. 28

комментирует Сергей Ходнев


Это несколько сродни тому, как если бы выставку живописи Леонардо да Винчи поименовали "Улыбаясь Джоконде" или же посвященную Шишкину экспозицию назвали бы "Гений из соснового бора". В самом деле, если речь заходит о пейзаже в творчестве Никола Пуссена, в результате нескольких затверженных, как таблица умножения, ассоциаций первыми на ум поспешно и предсказуемо приходят его "Аркадские пастухи" из Лувра. Все сходится — и природа, и букет классических аллюзий (прямо касающихся и образа природы тоже). И вдобавок — ну так уж стеклись обстоятельства — именно это чуть ли не самая известная его картина.

Правда, важно не упустить при этом вот что. Можно спорить о том, является ли самой существенной вещью Леонардо именно "Мона Лиза". Можно сомневаться в том, что именно бор и именно сосновый — самое главное явление той природы, которую видел художнический глаз Шишкина. То есть можно при желании и в том и в другом гипотетическом случае сочинить некий кудряво-выспренний текст, который будет услужливо рассказывать: вот-де именно в этом полотне этого великого живописца, как в призме, преломилась художественная реальность его творчества. Но это будет по меньшей мере не бесспорно. А вот в "Аркадских пастухах" Пуссена — да, действительно преломилось все что угодно: литература, мировосприятие, творчество, эпоха с ее противоречиями, биография художника с ее противоречиями, да мало ли что еще.

Это сейчас, когда мы произносим фразу "великий художник французского классицизма", у нас перед глазами автоматически встает образ главного человека в этом классицизме — "короля-солнце", и, соответственно, все главные люди в искусствах той эпохи кажутся непременно осиянными этим светом. Живопись Пуссена Людовику XIV даже нравилась, но при этом художник для короля не то что не был своим, он и вообще французом-то вряд ли для него был. Пуссен сформировался как художник в Италии, на родину его позвал Ришелье, но художник быстро соскучился по Риму и вернулся туда еще до рождения Луи XIV. Там же он и умер в 1665 году.

При поверхностном взгляде живопись Пуссена часто, так сказать, обращают исключительно к будущему, видя в его богах и святых предшественников благородно-гражданственных героев Жак-Луи Давида. На самом деле как раз самое удивительное, что ясная и строгая живопись Пуссена с ее мягким колоритом, суховатой композицией и неизменно голубыми небесами родилась в художественном и идейном контексте, который со всем этим скорее готов был спорить. Время было вообще-то трагичное — 30 лет, с 1618 по 1648 год, вся Европа ожесточенно воевала. Рим XVII века — город безудержного барокко Бернини и Борромини, город Контрреформации, бьющихся в экстазе мраморных святых, вычурной и величественной архитектуры и вездесущей театральности. Ближайшим другом, едва ли не наставником Пуссена был Джамбаттиста Марино — поэт, провозглашавший нормативом максимальную усложненность и искусственность языка (чтение его стихов вроде головоломки, столько там метафор, пышных риторических конструкций и литературных аллюзий). Пуссен посреди всего этого кажется наивным старомодным простачком. И вот именно его взгляд на природу нам предлагается как нечто сверхценное? Почему?

Ответ в "Аркадских пастухах". Там, если помните, три пастуха вместе с некоей дамой обступили каменное надгробие и читают латинскую надпись: "Et in Arcadia ego". Во-первых, Аркадия. Это вообще-то просто область в Греции, ничем особенно не примечательная, но с легкой руки античных поэтов именно ее было принято воображать эдаким языческим Эдемом, землей, населенной беззаботными и невинными пастушками, которые в промежутках между дойкой и изготовлением сыра читают друг другу нехитрые стихи. Странно, но чем крепче закручивались идеологические гайки, чем причудливее становились моды (всякие — от литературных до одежных), тем острее самые передовые интеллектуалы хотели уподобиться этим самым пастухам. В Аркадию пытались играть везде, более всего как раз в Италии.

Во-вторых, надгробие и надпись. Последняя с точки зрения латинской грамматики звучит как-то странно: не хватает глагола. "И я в Аркадии" или "А я в Аркадии" — что? Я был (была)? Я существую? Я буду? В любом случае надгробие намекает на не очень оптимистический характер изречения. Обыкновенно его понимают в том смысле, что это слова самой Смерти: вы в своей наивности этого и не ждете, а вот я и в Аркадии есть. Или слова кого-то давно умершего: я жил тут, где вы теперь ходите такие счастливые, а меня нет. Самое беззаботное, самое безоблачное житье, увы, не бесконечно.

Это не то чтобы махровый пессимизм, скорее это напоминание о том, что у всякой игры свои правила, что от этих правил каждый жест получает свой смысл. Играть в пастуха — это значит быть человеком чудовищно утонченной культуры и все время мучительно помнить о том, сколько древних и новых цитат на скольких языках прячутся за невинным словом "овечка". Изображать умиротворенный буколический пейзаж — значит напоминать о том, что где-то если не на самом полотне, то за его пределами происходит что-то, наполняющее этот пейзаж смыслом и настроением: необязательно созерцание надгробия, может быть, просто мифологическая либо библейская сцена. Благородство пейзажа у Пуссена выглядит производным от благородства, которое он придает всем своим персонажам, будь то хоть Святое семейство, хоть вакханки и сатиры. А что все они так рьяно играют в это спокойное благородство и даже известную величавость — их право. Так уж они предпочитают вести себя перед лицом тех вещей, от которых не спрячешься даже посреди немыслимо красивых ландшафтов несуществующей Аркадии.

"Poussin and Nature: Arcadian Visions", Нью-Йорк, Metropolitan Museum, c 12 февраля по 11 марта


Комментарии

Рекомендуем

обсуждение

Профиль пользователя