Война - солдатский черный хлеб писателя

Большинство наших современников о войне, к счастью, узнают из книг. Что такое "военный опыт", который мы рассчитываем найти в этих книгах? Зависит ли качество военной прозы от характера войны? Что писатель должен пережить и что из пережитого он должен забыть, чтобы рассказать о войне? На эти вопросы отвечают писатели Анатолий Найман и Захар Прилепин.


Война - солдатский черный хлеб писателя


Анатолий Найман

Лет тридцать тому назад я сидел в очереди к парикмахеру, он был один, хотя кресел пять, ожидание перевалило за полтора часа, и конца ему не было видно. Тут, прихрамывая, вошел человек, показал удостоверение инвалида Отечественной войны, что значило, что мы должны пропустить его первым, и сел рядом со мной. Выглядел он помоложе меня, а мне, когда кончилась война, было девять. Через некоторое время я спросил, как это он успел побывать на поле боя. Он объяснил, что мать уронила его, двухлетнего, на какой-то станции, пальцы ноги попали под колеса проходящего поезда, оказалось - военный эшелон, составили акт, с годами преобразовавшийся в льготный документ. Я подумал, что все правильно, справедливо; несправедливо, что такого документа нет у всех переживших то время, через которое прокатился этот поезд, в частности и у меня.

Я запомнил войну как общее, распространявшееся и на меня напряжение, постоянное подголадывание и непонятную мне исключительность протекающих дней. Последнее - со слов взрослых. Потому что ребенку не с чем сравнивать впервые осознаваемую жизнь. Она для него норма, а так как детство выклевывает из действительности только хорошее, с нехорошим же просто примиряется, то войну я считал нормальным положением вещей и детство свое - счастливым. Десятилетия спустя я прочел стихотворение Марии Петровых, строчки: "Проснемся, уснем ли - война, война./ Ночью ли, днем ли - война, война",- и с удивлением вспомнил, что а ведь я тогда, мальчиком, именно так это чувствовал. Что война, куда бы я ни шел, что бы ни делал, о чем бы ни думал, стояла на пути, как шкаф, который не обойти, надо протискиваться. Только я считал, что так и должно быть, так на земле заведено и счастью не мешает. Возможно, это сознание постоянной помехи, безразмерной, несокрушимой, и стало для меня на всю жизнь эталоном значительности - события, переживания, выносливости, мысли. За редким исключением, литература преподносит войну одним методом и в одном из двух ключей. От "Илиады" до Курта Воннегута метод состоит из взгляда на картину в целом, как на карту местности, на которой скучиваются муравьиные армии, а затем наезда камеры на небольшой участок, где можно разобрать конкретные лица и действия воюющих людей. Из ключей один - восхищение доблестью воинов, другой - обличение бессмысленности самого предприятия. Лет в девятнадцать я открыл рассказ Фолкнера "Полный поворот кругом" - о моих сверстниках времен первой мировой войны, английских военных пилотах, летавших еще на монопланах. Дочитав до конца, я поймал себя на том, что повторяю слова капитана, когда после гибели двух своих друзей он сбросил на немецких генералов бомбу не прежде, чем разглядел черепицы на крыше замка, где они завтракали: "Господи! Если бы они все были здесь - все генералы, адмиралы, президенты - их, наши, все на свете!" Я заметил, что губы у меня прыгают - и что-то переворачивается в моей жизни.

Новизна "Войны и мира" в изображении военных походов и битв заключается в том, что Толстой сумел охватить громадность войны. Не войну батальона, роты, взвода, через которую читатель может представить всю ее целиком, а войну всю целиком, в которую втянуты этот батальон, рота, взвод. Толстовская насмешка над диспозицией, составленной немецкими генералами: "Первая колонна марширует... вторая колонна марширует... третья колонна марширует..." - оставляет, тем не менее, достаточно простора для реального передвижения этих реальных колонн. Как на огромном полотне Сурикова "Ермак покоряет Сибирь", где зритель видит передний край схватки, оба неприятельских стана - и всю Сибирь.

У Хемингуэя есть замечательный пассаж о Толстом: "Я задумался о том огромном преимуществе, которое дает писателю военный опыт. Это одна из самых важных тем, и притом такая, о которой труднее всего писать правдиво, и писатели, не видавшие войны, всегда завидуют ветеранам и стараются убедить и себя, и других, что эта тема незначительная, или противоестественная, или нездоровая, тогда как на самом деле они упустили то, чего нельзя возместить ничем". Хемингуэй имеет в виду опыт писателя, видевшего жизнь там, где ее быть не может, за собственным краем, или, как раньше говорили, кромешной. В сени смертной и тьме кромешной. Незнание это действительно нельзя возместить ничем - кроме, как оказалось, Аушвица и ГУЛАГа, как удалось это сделать Кертесу и Шаламову.

Хемингуэй продолжает: "Гражданская война - лучшая из войн для писателя - наиболее поучительная. Стендаль видел войну, и Наполеон научил его писать. Он учил тогда всех, но больше никто не научился". Я бы возразил ему: Бабель, в "Конармии". Это случилось через сто лет после Наполеона, но книга получилась очень французистой: не по-русски яркой, наслаждающейся точностью слов, о войне как обыденности, хотя и невероятной,- как стихотворение Бодлера "Падаль".

Войны поставляют писателей поколениями. Последнее по счету у нас было родившееся между 1910 и 1920 годами: Виктор Некрасов, Василь Быков, Александр Солженицын, Борис Слуцкий и так далее, список на полстраницы. После окончания второй мировой решено было войны если не отменить совсем, то сдать в аренду периферии мира: Африке, Азии, Латинской Америке. Но жизнь человечества от века держалась равновесием, которое обеспечивали три кита: война, голод и похоть. Оно было неустойчивым, переменным, один кит на время уходил под воду, другой выпрыгивал из нее. Однако так оно продолжалось тысячелетиями. Вслед за войнами худо-бедно затюкали голод. Нынешнему писательскому опыту остался один секс. Тут все - специалисты. Увы, одинаковые. Этот последний кит распух так, что уже невозможно сказать, потому это, что он такой здоровенный, или потому, что дохлый.

Где та "Война, война! / - Кажденья у киотов / И стрекот шпор", о которой взахлеб писала молоденькая Цветаева? Та война, на которой "И, садясь, запевали Варяга одни, / А другие не в лад Ермака, / И кричали ура, и шутили они, / И тихонько крестилась рука",- как у Блока?

Где человеческая храбрость, предательство, самоотверженность, смерть как всадник, а не как унылый удел стариков и больных? Где война - солдатский черный хлеб писателя?!



Я больше не стреляю

Захар Прилепин

Говорить о том, что писательство болезненно, могут только гении и чудаки.

Писательство безболезненно, от него не идет кровь горлом, и даже носом не идет. Если идет — то тут другие причины, и не надо их путать с литературой.

Мне довелось сделать несколько текстов о пограничных состояниях человека, в том числе о молодых революционерах и о бойцах спецподразделений в Чечне.

Сочинял я все свои мрачные тексты находясь на работе, в окружении других людей, с которыми я пил чай и которые неустанно отвлекали меня своими дурацкими шутками. Меня все это очень устраивало и устраивает до сих пор. Позу творца, писателя с прописной буквы я нахожу пошлой.

Первую свою книжку "Патологии" я сочинял года три, никуда не торопясь, по десять строк ежевечерне. Тогда я редактировал одну желтую получерносотенную, полупорнографическую газету и пытался посредством литературы компенсировать все то безобразие, что выходило из-под моих рук к народу в 24-полосном еженедельнике, огромном, как рулон обоев.

Мое писательство меня скорее забавляло.

Администраций, мостов и телеграфов мне захватывать не приходилось, как случилось на последних страницах второго моего романа "Санькя", однако опыт и проведения зачисток, и охраны всевозможных объектов, и проведения буйных митингов позволил мне вызвать в воображении нужную картинку, которую, даст Бог, никто никогда не будет использовать как руководство к действию. В конце концов, можно придумать менее суицидальные способы захвата власти.

События, случавшиеся в романе "Патологии" и в паре моих "чеченских" рассказов, являются куда более приближенными к реальности. Далеко не все из этих событий происходили со мной, но, наверное, все — в непосредственной близости от меня: скажем, с моими с однополчанами.

Несколько раз мне приходилось переживать ситуации, где я мог быть убит, несколько раз я видел смерть людей в непосредственной близости от себя, но обо всем этом и о многом другом я раз и навсегда забыл, когда начал писать книжку.

Помню одну историю: мы возвращались с колонной в Грозный, медленно ползли из Моздока; в тот же самый день с другой стороны Грозного шла другая колонна, и ее расстреляли. Там были безоружные дембеля, их всех убили. Мы потом видели их трупы в аэропорту, и среди них был мой одноклассник.

Но писать об этом я не стал.

Мое отношение к тексту изначально было максимально отстраненным: мне хотелось делать литературу, но чтобы она не носила признаки сочиненной, искусственной. Иногда, как ни странно, приходится для этого извлекать из текста реальные факты. И выбрасывать их.

Однажды в Грозном мы заехали на блокпост, это была окраина города, и нас в числе иных солдат встретил замечательный тувинец со снайперской винтовкой; я даже залюбовался на него: такой колоритный был он тип.

Потом мы уехали дальше по своим делам, а когда возвращались обратно, тувинца уже убили — вдарили из гранатомета по блокпосту, при том что в городе было перемирие.

У меня, если память не врет, этот тувинец на блокпосту в книжке случайно появляется, но его уже не убивают, потому что убивать мне его было незачем.

Я знаю случаи, когда запредельный человеческий опыт пожирал тексты, не оставляя места художественной правде, которая действует, может быть, не сильнее документальной, но точечнее, точнее. Но я знаю и случаи, когда отсутствие опыта делало попытки описать что бы то ни было смешными и позорными: так описывал бы половой акт человек, видевший его только на фотографии.

В конечном итоге лучшие тексты делают те, кто смог не только принять божественную энергию, но и с тактом, сердцем и в ясном рассудке вернуть ее. Съездить на войну, заглянуть в страшное кольцо виселицы, попасть в тюрьму или на чужбину — самый быстрый способ понять, что Бог есть, он видит нас и наделяет силой. Но были люди, умевшие постигать Его присутствие и не заглядывая в своей реальной жизни за черные края бытия.

В литературе важен, наверное, тот "гвоздочек правды", про который недавно говорил писатель Александр Иличевский, написавший отличную книжку о жизни московских бомжей. "Как ты все понял о них? — спросили у Иличевского.— Ты что, бомжевал?" Писатель ответил примерно так: автор должен знать несколько точных деталей, известных только ему и дающих вкус всему тексту. Автор вбивает эти детали в повествование, и они становятся теми "гвоздочками", на которых может держаться большая картина. Но то, что нарисовано на картине, — это и есть главная работа автора.

Ведь и "Полтава" сочинялась в первую очередь не о сражениях и крови — это солнечные стихи о восходе России, о красоте и мощи воли великого царя. И даже "Война и мир" писалась не о войне, но по большому счету о народе, являющемся, по мысли Толстого, единственным проводником божественной воли на земле и потому главным субъектом истории и бытия. И великолепная повесть Воробьева "Убиты под Москвой" — книга не про войну, а о запредельном человеческом одиночестве. И гениальные "Усвятские шлемоносцы" Евгения Носова — книга не о наступающей бойне, но о светлой жертвенности...

Я сочинял "Патологии" как книжку о любви и ее исходе. Книжку о том, что человек, уверенный в своем праве владеть чем-либо, неизменно потеряет все: и дружбу дворового пса, и отца, и сына, и любимую женщину. И паленый кусок земли, на который претендовал вместе со своим взгальным государством, тоже потеряет. Потому что человек изначально и первозданно гол, и, кроме своей души, он обладать ничем не должен и не может.

Однако если он не хочет обладать ничем вообще, душа его становится пустой и холодной, и, вскрикнув от боли, никто не услышит там эха.

Человек устроен странно: любое трепетное и кровное его чувство легко оборачивается тревожной и кровавой патологией. Так случается, когда он теряет человеческое равновесие, а его так легко потерять. Такой вот выходит замкнутый круг, из которого, как может показаться, нет выхода, но выход есть, потому что идущий к нам свет не кончается никогда.

А Чечня по большому счету здесь вообще ни при чем. Я ее не отпускал книжкой своей, я ее не потрошил книжкой своей; она мне снится иногда, но это сны из запахов, я помню только очень сырой весенний грозненский воздух, больше ничего.

Роман писался об истончении и потере души, и если не все это поняли — это моя вина. Я вбил слишком много "гвоздочков", но не нашел нужных красок и цветов для всей картины.





Борис Васильев


Генерал Скобелев


М.: Вагриус, 2008

Военный дневник великого князя Андрея Владимировича (Романова).(1914-1917)


М.: Издательство имени Сабашниковых, 2008

Эдуард Лимонов


СМРТ


СПб.: Амфора, 2008

Арлин Одергон


Отель "Война". Психологическая динамика вооруженных конфликтов


М.: Энигма, 2008

Семь военных канонов Древнего Китая


СПб.: Амфора, 2008

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...