Я больше не стреляю

Захар Прилепин

Говорить о том, что писательство болезненно, могут только гении и чудаки.

Писательство безболезненно, от него не идет кровь горлом, и даже носом не идет. Если идет — то тут другие причины, и не надо их путать с литературой.

Мне довелось сделать несколько текстов о пограничных состояниях человека, в том числе о молодых революционерах и о бойцах спецподразделений в Чечне.

Сочинял я все свои мрачные тексты находясь на работе, в окружении других людей, с которыми я пил чай и которые неустанно отвлекали меня своими дурацкими шутками. Меня все это очень устраивало и устраивает до сих пор. Позу творца, писателя с прописной буквы я нахожу пошлой.

Первую свою книжку "Патологии" я сочинял года три, никуда не торопясь, по десять строк ежевечерне. Тогда я редактировал одну желтую получерносотенную, полупорнографическую газету и пытался посредством литературы компенсировать все то безобразие, что выходило из-под моих рук к народу в 24-полосном еженедельнике, огромном, как рулон обоев.

Мое писательство меня скорее забавляло.

Администраций, мостов и телеграфов мне захватывать не приходилось, как случилось на последних страницах второго моего романа "Санькя", однако опыт и проведения зачисток, и охраны всевозможных объектов, и проведения буйных митингов позволил мне вызвать в воображении нужную картинку, которую, даст Бог, никто никогда не будет использовать как руководство к действию. В конце концов, можно придумать менее суицидальные способы захвата власти.

События, случавшиеся в романе "Патологии" и в паре моих "чеченских" рассказов, являются куда более приближенными к реальности. Далеко не все из этих событий происходили со мной, но, наверное, все — в непосредственной близости от меня: скажем, с моими с однополчанами.

Несколько раз мне приходилось переживать ситуации, где я мог быть убит, несколько раз я видел смерть людей в непосредственной близости от себя, но обо всем этом и о многом другом я раз и навсегда забыл, когда начал писать книжку.

Помню одну историю: мы возвращались с колонной в Грозный, медленно ползли из Моздока; в тот же самый день с другой стороны Грозного шла другая колонна, и ее расстреляли. Там были безоружные дембеля, их всех убили. Мы потом видели их трупы в аэропорту, и среди них был мой одноклассник.

Но писать об этом я не стал.

Мое отношение к тексту изначально было максимально отстраненным: мне хотелось делать литературу, но чтобы она не носила признаки сочиненной, искусственной. Иногда, как ни странно, приходится для этого извлекать из текста реальные факты. И выбрасывать их.

Однажды в Грозном мы заехали на блокпост, это была окраина города, и нас в числе иных солдат встретил замечательный тувинец со снайперской винтовкой; я даже залюбовался на него: такой колоритный был он тип.

Потом мы уехали дальше по своим делам, а когда возвращались обратно, тувинца уже убили — вдарили из гранатомета по блокпосту, при том что в городе было перемирие.

У меня, если память не врет, этот тувинец на блокпосту в книжке случайно появляется, но его уже не убивают, потому что убивать мне его было незачем.

Я знаю случаи, когда запредельный человеческий опыт пожирал тексты, не оставляя места художественной правде, которая действует, может быть, не сильнее документальной, но точечнее, точнее. Но я знаю и случаи, когда отсутствие опыта делало попытки описать что бы то ни было смешными и позорными: так описывал бы половой акт человек, видевший его только на фотографии.

В конечном итоге лучшие тексты делают те, кто смог не только принять божественную энергию, но и с тактом, сердцем и в ясном рассудке вернуть ее. Съездить на войну, заглянуть в страшное кольцо виселицы, попасть в тюрьму или на чужбину — самый быстрый способ понять, что Бог есть, он видит нас и наделяет силой. Но были люди, умевшие постигать Его присутствие и не заглядывая в своей реальной жизни за черные края бытия.

В литературе важен, наверное, тот "гвоздочек правды", про который недавно говорил писатель Александр Иличевский, написавший отличную книжку о жизни московских бомжей. "Как ты все понял о них? — спросили у Иличевского.— Ты что, бомжевал?" Писатель ответил примерно так: автор должен знать несколько точных деталей, известных только ему и дающих вкус всему тексту. Автор вбивает эти детали в повествование, и они становятся теми "гвоздочками", на которых может держаться большая картина. Но то, что нарисовано на картине, — это и есть главная работа автора.

Ведь и "Полтава" сочинялась в первую очередь не о сражениях и крови — это солнечные стихи о восходе России, о красоте и мощи воли великого царя. И даже "Война и мир" писалась не о войне, но по большому счету о народе, являющемся, по мысли Толстого, единственным проводником божественной воли на земле и потому главным субъектом истории и бытия. И великолепная повесть Воробьева "Убиты под Москвой" — книга не про войну, а о запредельном человеческом одиночестве. И гениальные "Усвятские шлемоносцы" Евгения Носова — книга не о наступающей бойне, но о светлой жертвенности...

Я сочинял "Патологии" как книжку о любви и ее исходе. Книжку о том, что человек, уверенный в своем праве владеть чем-либо, неизменно потеряет все: и дружбу дворового пса, и отца, и сына, и любимую женщину. И паленый кусок земли, на который претендовал вместе со своим взгальным государством, тоже потеряет. Потому что человек изначально и первозданно гол, и, кроме своей души, он обладать ничем не должен и не может.

Однако если он не хочет обладать ничем вообще, душа его становится пустой и холодной, и, вскрикнув от боли, никто не услышит там эха.

Человек устроен странно: любое трепетное и кровное его чувство легко оборачивается тревожной и кровавой патологией. Так случается, когда он теряет человеческое равновесие, а его так легко потерять. Такой вот выходит замкнутый круг, из которого, как может показаться, нет выхода, но выход есть, потому что идущий к нам свет не кончается никогда.

А Чечня по большому счету здесь вообще ни при чем. Я ее не отпускал книжкой своей, я ее не потрошил книжкой своей; она мне снится иногда, но это сны из запахов, я помню только очень сырой весенний грозненский воздух, больше ничего.

Роман писался об истончении и потере души, и если не все это поняли — это моя вина. Я вбил слишком много "гвоздочков", но не нашел нужных красок и цветов для всей картины.


Я больше не стреляю

Захар Прилепин

Говорить о том, что писательство болезненно, могут только гении и чудаки.

Писательство безболезненно, от него не идет кровь горлом, и даже носом не идет. Если идет — то тут другие причины, и не надо их путать с литературой.

Мне довелось сделать несколько текстов о пограничных состояниях человека, в том числе о молодых революционерах и о бойцах спецподразделений в Чечне.

Сочинял я все свои мрачные тексты находясь на работе, в окружении других людей, с которыми я пил чай и которые неустанно отвлекали меня своими дурацкими шутками. Меня все это очень устраивало и устраивает до сих пор. Позу творца, писателя с прописной буквы я нахожу пошлой.

Первую свою книжку "Патологии" я сочинял года три, никуда не торопясь, по десять строк ежевечерне. Тогда я редактировал одну желтую получерносотенную, полупорнографическую газету и пытался посредством литературы компенсировать все то безобразие, что выходило из-под моих рук к народу в 24-полосном еженедельнике, огромном, как рулон обоев.

Мое писательство меня скорее забавляло.

Администраций, мостов и телеграфов мне захватывать не приходилось, как случилось на последних страницах второго моего романа "Санькя", однако опыт и проведения зачисток, и охраны всевозможных объектов, и проведения буйных митингов позволил мне вызвать в воображении нужную картинку, которую, даст Бог, никто никогда не будет использовать как руководство к действию. В конце концов, можно придумать менее суицидальные способы захвата власти.

События, случавшиеся в романе "Патологии" и в паре моих "чеченских" рассказов, являются куда более приближенными к реальности. Далеко не все из этих событий происходили со мной, но, наверное, все — в непосредственной близости от меня: скажем, с моими с однополчанами.

Несколько раз мне приходилось переживать ситуации, где я мог быть убит, несколько раз я видел смерть людей в непосредственной близости от себя, но обо всем этом и о многом другом я раз и навсегда забыл, когда начал писать книжку.

Помню одну историю: мы возвращались с колонной в Грозный, медленно ползли из Моздока; в тот же самый день с другой стороны Грозного шла другая колонна, и ее расстреляли. Там были безоружные дембеля, их всех убили. Мы потом видели их трупы в аэропорту, и среди них был мой одноклассник.

Но писать об этом я не стал.

Мое отношение к тексту изначально было максимально отстраненным: мне хотелось делать литературу, но чтобы она не носила признаки сочиненной, искусственной. Иногда, как ни странно, приходится для этого извлекать из текста реальные факты. И выбрасывать их.

Однажды в Грозном мы заехали на блокпост, это была окраина города, и нас в числе иных солдат встретил замечательный тувинец со снайперской винтовкой; я даже залюбовался на него: такой колоритный был он тип.

Потом мы уехали дальше по своим делам, а когда возвращались обратно, тувинца уже убили — вдарили из гранатомета по блокпосту, при том что в городе было перемирие.

У меня, если память не врет, этот тувинец на блокпосту в книжке случайно появляется, но его уже не убивают, потому что убивать мне его было незачем.

Я знаю случаи, когда запредельный человеческий опыт пожирал тексты, не оставляя места художественной правде, которая действует, может быть, не сильнее документальной, но точечнее, точнее. Но я знаю и случаи, когда отсутствие опыта делало попытки описать что бы то ни было смешными и позорными: так описывал бы половой акт человек, видевший его только на фотографии.

В конечном итоге лучшие тексты делают те, кто смог не только принять божественную энергию, но и с тактом, сердцем и в ясном рассудке вернуть ее. Съездить на войну, заглянуть в страшное кольцо виселицы, попасть в тюрьму или на чужбину — самый быстрый способ понять, что Бог есть, он видит нас и наделяет силой. Но были люди, умевшие постигать Его присутствие и не заглядывая в своей реальной жизни за черные края бытия.

В литературе важен, наверное, тот "гвоздочек правды", про который недавно говорил писатель Александр Иличевский, написавший отличную книжку о жизни московских бомжей. "Как ты все понял о них? — спросили у Иличевского.— Ты что, бомжевал?" Писатель ответил примерно так: автор должен знать несколько точных деталей, известных только ему и дающих вкус всему тексту. Автор вбивает эти детали в повествование, и они становятся теми "гвоздочками", на которых может держаться большая картина. Но то, что нарисовано на картине, — это и есть главная работа автора.

Ведь и "Полтава" сочинялась в первую очередь не о сражениях и крови — это солнечные стихи о восходе России, о красоте и мощи воли великого царя. И даже "Война и мир" писалась не о войне, но по большому счету о народе, являющемся, по мысли Толстого, единственным проводником божественной воли на земле и потому главным субъектом истории и бытия. И великолепная повесть Воробьева "Убиты под Москвой" — книга не про войну, а о запредельном человеческом одиночестве. И гениальные "Усвятские шлемоносцы" Евгения Носова — книга не о наступающей бойне, но о светлой жертвенности...

Я сочинял "Патологии" как книжку о любви и ее исходе. Книжку о том, что человек, уверенный в своем праве владеть чем-либо, неизменно потеряет все: и дружбу дворового пса, и отца, и сына, и любимую женщину. И паленый кусок земли, на который претендовал вместе со своим взгальным государством, тоже потеряет. Потому что человек изначально и первозданно гол, и, кроме своей души, он обладать ничем не должен и не может.

Однако если он не хочет обладать ничем вообще, душа его становится пустой и холодной, и, вскрикнув от боли, никто не услышит там эха.

Человек устроен странно: любое трепетное и кровное его чувство легко оборачивается тревожной и кровавой патологией. Так случается, когда он теряет человеческое равновесие, а его так легко потерять. Такой вот выходит замкнутый круг, из которого, как может показаться, нет выхода, но выход есть, потому что идущий к нам свет не кончается никогда.

А Чечня по большому счету здесь вообще ни при чем. Я ее не отпускал книжкой своей, я ее не потрошил книжкой своей; она мне снится иногда, но это сны из запахов, я помню только очень сырой весенний грозненский воздух, больше ничего.

Роман писался об истончении и потере души, и если не все это поняли — это моя вина. Я вбил слишком много "гвоздочков", но не нашел нужных красок и цветов для всей картины.

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...