гастроли театр
Петербургский Малый драматический театр — Театр Европы показал московскую премьеру "Жизни и судьбы". Спектаклем Льва Додина по роману Василия Гроссмана открыл новый сезон Государственный театр наций. Рассказывает РОМАН Ъ-ДОЛЖАНСКИЙ.
В левом ближнем и в правом дальнем углу сцены — два обшарпанных, полуразрушенных, точно дома после бомбежки, буфета. Между ними натянута волейбольная сетка, через которую в начале спектакля перебрасывают мяч. В "Жизни и судьбе" это единственная сцена, когда по обе стороны сетки люди находятся в равном положении. Потому что потом придуманная художником Алексеем Порай-Кошицем сетка превращается в тюремную решетку, которой, оказывается, разделена не московская квартира времен войны, а весь мир.
В спектакле Льва Додина все словно соединено и смешано на сцене, мизансцены словно "просвечивают" одна через другую, не желая знать неотменимых законов времени и пространства,— расставшиеся десятки лет назад влюбленные на мгновение присаживаются рядом, полуобнаженные тела любовников на кровати оказываются в окружении зэков, сами узники вдруг оборачиваются советскими учеными, а тюремная баланда — семейным обедом. Человек в "Жизни и судьбе" зажат ужасными обстоятельствами прошлого века: между миром и войной, между гитлеризмом и сталинизмом, между условной свободой и безусловной несвободой. У заключенных ГУЛАГа и узников фашистского лагеря одна и та же мизансцена: шеренга позади решетки, и музыка одна на всех — серенада Шуберта, только одни должны петь ее текст по-русски, а другие по-немецки.
Пришлось уже услышать, что у нового спектакля Льва Додина интонация какая-то несегодняшняя, вроде как протянутая из второй половины 80-х, когда впервые разрешили прочитать роман Гроссмана и ставили публицистические спектакли о советской истории. Это неверно: Малый драматический, хотя в спектакле и есть куски, которые можно провести по ведомству чистой публицистики, не просто "вскрывает" правду. В конце концов на тему холокоста выдающихся театральных произведений не создавалось и в 80-е. Что уж говорить про последние лет пять-десять. В этом смысле "Жизнь и судьба" действительно идет поперек сегодняшнего театрального уклада. И в переполненном разного рода знаменитостями аляповатом зале театра "Эт сетера", где проходили устроенные Театром наций гастроли, "Жизнь и судьба" смотрелась спектаклем политическим, вызывающим, скандально отважным.
Разумеется, в один театральный вечер, хотя спектакль и идет почти четыре часа, не могла вместиться и половина огромного романа-эпопеи. Опущены почти все военные главы (они, кстати, у Гроссмана не так уж хороши и в наибольшей степени несут на себе отпечаток соцреализма), за исключением истории полковника Новикова. Спектакль начинается с приезда семьи Штрумов домой из эвакуации, то есть в тот момент, когда до конца "Жизни и судьбы" остается примерно треть книги. Если пытаться понять, по какому все-таки принципу Лев Додин отбирал эпизоды, то приходишь к выводу, что в спектакль не вошли те гениальные страницы, на которых герои лицом к лицу сталкиваются с тем, что не в их силах изменить,— история о том, как у Людмилы Штрум погибает сын от первого брака, или история одинокой старушки немецкого происхождения, посланной на верную погибель в лагеря. Или чистая лирика — неслучившийся роман между Виктором Штрумом и женой его друга. Можно сказать, что Льва Додина в этом спектакле не интересует ни судьба как рок, ни жизнь как частная радость.
Герои спектакля непременно встают перед необходимостью выбора, неотвратимостью поступка — именно это и волнует театр. Полковник Новиков задерживает историческое наступление под Сталинградом, чтобы спасти жизнь новобранцев. Сестра Людмилы Женя приезжает в Москву, чтобы хлопотать о судьбе посаженного мужа. Старый революционер Мостовской должен осознать, что сталинский режим и гитлеровский фашизм — близнецы-братья. Наконец, Виктор Штрум, удостоенный звонка Сталина и попавший из изгоев в любимцы режима, должен подписать — или не подписать — просталинское открытое письмо английской общественности. Сильнейшая сцена с письмом — почти последняя в спектакле, но она стоит в нем особняком. Лев Додин вдруг словно целиком уходит в быт, в какие-то мелкие подробности, стремится подметить и не потерять ни одной детали, под современным микроскопом разглядеть безвыходную ситуацию 60-летней давности. Сергей Курышев (Штрум) незабываемо проводит эту сцену: загнанный в угол герой убегает в ванную, где под шум душа торопливо перебирает аргументы, которыми можно было бы отвертеться от письма, понимает тщетность любых хитростей, возвращается в комнаты, инстинктивно вытирает руки и лицо — и подписывает бумагу.
Режиссер более строг к своему герою, чем автор романа: невольным судьей Штрума становится его мать, погибшая в еврейском гетто. Анна Семеновна Штрум — исключение из додинского правила отбора: перед ее героиней никакого выбора не стоит, она обречена погибнуть. Но именно она и становится главной героиней спектакля, ведущей, персонифицированным хором. Знаменитое "Письмо матери" из романа "Жизнь и судьба", одни из лучших страниц, оставленных русской литературой прошлого века, проходит через весь спектакль: с него вечер начинается, последними его строками заканчивается.
Маленькая, почти не нужно пригибаться, чтобы пройти под сеткой-решеткой, женщина в темном платье с кружевным воротником и черных ботиночках отрешенно, почти бесшумно движется по сцене. Плоть истончилась, остался голос. Может показаться, что великая актриса Татьяна Шестакова играет Анну Семеновну почти на одной ноте. Если это и так, то это та самая нота, которую могут взять единицы в современном театре. Разбитый на фрагменты прощальный монолог интеллигентной русской женщины, только в гетто осознавшей себя еврейкой, госпожа Шестакова почти пропевает, а еврейскую мелодию в самом конце уже как-то даже проскуливает. Чем слабее голос и чем ближе смерть, тем меньше виден собственно персонаж, тем отчетливее проступают в работе Татьяны Шестаковой и время, и жизнь, и судьба, и та вечная любовь, которую она как прощение оставляет своему сыну. Не знаю, возможно ли это в принципе описать словами. Но то, что театр существует именно ради таких минут, знаю наверняка.