премьера театр
Одна из самых ожидаемых премьер нынешнего сезона — "Июль" Ивана Вырыпаева в театре "Практика". Накануне сегодняшней премьеры ИВАН ВЫРЫПАЕВ дал интервью РОМАНУ Ъ-ДОЛЖАНСКОМУ.
— Сначала — о "Кислороде", вашем очень известном и успешном спектакле. Вы закрываете его почти одновременно с премьерой "Июля". Чем это вызвано?
— С одной стороны, спектакль находится в неплохой форме и зрительский спрос на него есть. С другой стороны, я играть его уже не могу. Я вообще за то, чтобы спектакли закрывались тогда, когда они еще живы. Кроме того, "Кислород" потерял для нас свою внутреннюю актуальность. А он так сделан, что она должна непременно чувствоваться. Что-то бессмысленное можно и 30 лет играть, а вот то, в чем есть какая-то частица тебя, не может исполняться бесконечно.
— "Июль", таким образом, замещает "Кислород"?
— Это случайность. А закономерность в том, что спектакли мои выходят раз в два года, осенью. Почему-то так получается. Со времени выхода "Бытия #2" как раз прошло два года. И этот спектакль сейчас идет гораздо лучше, чем прежде.
— Афишу в качестве режиссера подписал Виктор Рыжаков. Я знаю, что над "Июлем" сначала работали два других режиссера, потом вы сами, потом Рыжаков. Это вызвано творческими или организационными причинами?
— И теми и другими. Два режиссера, начинавшие работу, были очень сильными. Но... Это очень трудная пьеса. Вернее, не пьеса, а просто текст. Она очень понравилась Петру Наумовичу (Фоменко.—Ъ), он ее все время читает, иногда звонит и говорит: ну, я все-таки боюсь, как вы это сделаете. Я оказался третьим режиссером. Но у меня не хватает какого-то внутреннего терпения, чтобы быть режиссером. Когда я написал "Июль", мы с Рыжаковым говорили о том, что надо уйти от привычной схемы: мой текст, он режиссер, и я играю в спектакле. Но в итоге все равно вышло именно так. В общем, Витя в конце концов пришел и все сделал правильно.
— Сейчас "Июль" играет актриса Полина Агуреева. У вас с самого начала была идея, что этот очень жесткий, местами шокирующий мужской монолог сыграет женщина?
— Нет, такой идеи не было. Но когда началась работа, я понял, что хочу не игры, а исполнения текста — как музыкального произведения. Одно время я сам хотел его исполнять, но тогда бы герой ассоциировался с исполнителем. А мы этого не хотели. Потому что это спектакль "Июль" — не про конкретного героя, а про взаимоотношения читателя и текста. Поэтому манера исполнения в спектакле похожа на декламацию, но с внутренним отношением.
— Означает ли это, что язык для вас, как для драматурга, значит больше, чем создаваемый характер?
— Конечно, означает. Меня интересует языковая ткань, личность исполнителя и ритм. Я вообще прихожу к выводу, что изображение актерами характеров перестает работать в театре. Если мы даже и будем, как недавно сказала одна актриса Вахтанговского театра, зажигать сердца зрителей, то это вовсе не значит, что сердца их будут зажигаться. Мне кажется, время исповедального искусства — когда режиссер приходит к актерам и говорит: не спал всю ночь, хочу поставить "Гамлета" — время такого театра проходит, если не ушло вовсе. Меня сам Гамлет сегодня интересует больше, чем любой режиссер, который в очередной раз трактует трагедию Шекспира.
— То есть текст важнее интерпретации?
— Нужна дирижерская интерпретация. Для меня современность заключена не в сегодняшних приметах — мобильники в руках у героев или разговор о нефти и газе, а в проблеме коннекта. Как театр разговаривает со зрителем, как происходит коммуникация с залом — вот в чем вопрос. А дирижером быть очень почетно! Недавно, когда записывали музыку к "Эйфории", я пришел в студию, где сидит целый симфонический оркестр. И я, когда стал объяснять, какого эффекта хочу достичь, встал за пульт. Я никогда не испытывал такого чувства. Я даже подумал вдруг, что моя жизнь прошла напрасно. Я должен был стать дирижером. Это великая профессия: я не меняю ноты, но я меняю акценты и поэтому могу рассказать любое настроение. А режиссер, если он работает не с текстом, а со своими мыслями, придуманными накануне вечером, он мельчает.
— О тексте "Июля". Когда я читал начало текста, я вспоминал "Один день..." Солженицына — здесь тоже ад, ставший обыденностью. А у вас есть какие-то собственные очевидные источники появления этого текста?
— Есть. Андрей Платонов. И статья Бродского о Платонове. Я решил работать над этим текстом только после того, как понял структуру Платонова, понял с помощью Бродского. Там в конце каждой длинной фразы — пропасть. И вся последующая литература XX века не двинула русский текст вперед. Он поставил точку. И я подумал, что эту точку надо превратить в круг, вернуться к началу. Вообще, я эту пьесу писал как ученый, я сделал какое-то маленькое открытие. Проблема в том, что мне не хватило слов. Удивительное, страшное ощущение. Первый раз в жизни его испытал. Я не хочу использовать постмодернистские конструкции текста — то есть вставлять готовые выражения, как мы все делаем. А я чувствую, что понавставлял там все-таки. Только потому, что слов не хватило. Говорят, у Пушкина в запасе было 20 тыс. слов, а у современного филолога — всего 6 тыс. Мы съели язык. Потеряли то, за что любим русскую литературу — когда проваливаешься в язык, как в другое пространство. И современный театр не работает со словом.
Многие люди, которые занимаются новой драмой, сами же в некотором смысле ее и губят. Но иного пути развития у театра нет — мы же не можем без современных пьес. Проблема и в том, что молодые люди, которые пишут пьесы, чаще всего не знают природы театра. Пьес сегодня запредельное количество. Может быть, мы сами виноваты, что крикнули: эй, ребята, пьесы писать очень просто! А пьеса — это огромная ответственность.