В Санкт-Петербурге сегодня завершится международный театральный фестиваль "Балтийский дом". Его главным событием стал показ в России спектакля "Дядя Ваня" выдающегося фламандского режиссера Люка Персеваля (Ъ писал о премьере 4 июня прошлого года). Работающий сейчас в Германии ЛЮК ПЕРСЕВАЛЬ ответил на вопросы РОМАНА ДОЛЖАНСКОГО.
— Скорее всего, да. С одной стороны, мне это очень грустно осознавать, но, с другой стороны, приятно, что спектакль завершает свою жизнь на родине автора пьесы.
— Вы помните, как вы вообще впервые увидели Чехова в театре и какие у вас были впечатления?
— Думаю, в конце 1970-х годов в Бельгии, в Генте. Сейчас, когда вы спросили, я вспомнил, что это был именно "Дядя Ваня". Постановка была очень классической, буквально сотканной из клише чеховского театра — светлые льняные костюмы, зонтики, самовары на столах. Знаете, была такая манера: стараться ставить Шекспира так, как его ставили при его жизни в Англии, Расина — как при его жизни в Париже, а Чехова — как Станиславский сто лет назад. Тогда я был молод, учился в театральной школе и не был столь критичен по отношению к традиции. Но меня очень тронуло содержание пьесы: о людях, которые стареют и становятся все более одинокими.
— Текст вашего спектакля — не та пьеса Чехова, к которой мы привыкли. Герои говорят не просто современным, но подчас довольно грубым языком. Многих зрителей, особенно немолодых, всерьез оскорбило, что Астров и Войницкий местами вообще матерятся. Как вы работали над пьесой?
— В столь небольших странах, как Фландрия, всегда весьма остро стоит проблема перевода. Мы очень маленькое языковое сообщество, хотя и говорим на том же языке, что голландцы. Большинство переводов мировой театральной классики, которыми мы до сих пор пользуемся, были сделаны голландскими литературоведами в начале прошлого века. Это язык, на котором люди уже не говорят, слова не имеют вкуса и запаха, даже если переведены правильно с точки зрения словарей. А мне кажется принципиально важным при постановке Чехова найти, так сказать, аутентичность людей. Потому что первое чувство, которое у нормального человека возникает при чтении Чехова, — я же отлично знаю этих людей! Это мои соседи, знакомые, мой дядя, моя племянница. А на сцене они почему-то часто выглядят как люди, вылезшие из каких-то старых чемоданов. Я всегда стремлюсь преодолеть эту пропасть — а я уже поставил все большие пьесы Чехова, кроме "Трех сестер".
— Вы заранее переписали "Дядю Ваню"?
— Напротив, я сначала попросил актеров выучить наизусть литературный перевод Чехова, а уже потом выразить все ощущения персонажей своими словами, причем на языке той местности, откуда каждый из них родом. Во Фландрии каждые 20 километров начинается новый диалект, поэтому в "Дяде Ване" все герои говорят на немножко разных языках. Елена Андреевна вообще говорит на плохом английском, как говорят польские женщины, которых много сейчас работает в Бельгии. В общем, у нас получился очень фламандский Чехов — в нашей стране принято делать театр так, чтобы он был понятен человеку с улицы. Мы не выстраиваем на сцене мир иллюзий. И самое странное, что этот насквозь фламандский "Дядя Ваня" стал понятным всему миру, везде, где спектакль исполнялся.
— Как вам кажется, Чехов был больше пессимистом или оптимистом?
— Хороший вопрос, может быть, самый существенный для понимания Чехова. Я думаю, что он был оптимистический пессимист. Он, конечно, не верил в то, что жизнь когда-нибудь станет лучше, и в этом смысле был настроен пессимистически. Как врач Чехов просто изучал ежедневную борьбу человеческих существ за счастье и любовь. Но безнадежность этой борьбы он старался воспринимать с юмором. Он ведь очень любил жизнь. Чехов не был политиком и не занимался политикой. Но для меня способ изображения жизни, например, в "Платонове" кажется провидческим. Он показывал, что у человека могут быть какие угодно мечты, но если он не в состоянии распорядиться даже своей жизнью, как доктор Астров, его мечты несостоятельны. И в таком смысле я считаю Чехова очень большим политиком.
— Раз вы заговорили о политике — как вам кажется, театр имеет сегодня какое-то влияние на общество?
— Театр никогда не мог изменить жизнь. Но смотрите — вот "Орестея" Эсхила, самая старая пьеса в мире, она ведь о том, как семейная война становится мировой. Драматургия всегда задавала эти вопросы: почему человек становится воином, почему он превращается в разрушительную силу, почему он стал деструктивной частью природы? Дать ответ мы не можем. Но важно, что театр — это ритуал, который дает возможность посмотреть правде глаза, осознать, что мы, в сущности, убийцы, что наши привычки противоречат нашим надеждам. Возможность встретиться с самим собой и понять, почему мы не можем сделать жизнь лучше,— важнейшее достоинство театра. Это единственное место в мире, где нет догм и запретов...
— А по-моему, он просто состоит из догм и рутины, сквозь которые лишь иногда пробиваются новые люди и идеи.
— Конечно, театр стар и однообразен. Но он все время переписывает сам себя заново, обнаруживая таким образом новые смыслы. Когда вы идете в церковь, вам точно объясняют, что хорошо и что плохо. Когда вы слушаете политиков, они говорят примерно в тех же категоричных выражениях. Но в хорошем театре — у Шекспира или Чехова — вам дадут возможность познать и понять что-то очень скверное. Даже Макбета! Лучшие театральные тексты как раз освобождают нас от барьеров и от догм, а не навязывают их. Мы живем в глобализированном обществе, которое опять пытается нас убедить, что есть люди заведомо хорошие и заведомо плохие. Недавно нас пугали коммунистами и Советским Союзом, я помню, как мой отец кричал: если тебе тут плохо, убирайся на восток, к врагам! Когда-то пугали испанской инквизицией, теперь — еще кем-то.
— А ваш отец имел отношение к театру?
— Абсолютно никакого. Он был моряк, возил лес из бельгийского Конго в Германию, а обратно вез сталь.
— Как вы попали в театр?
— Совершенно случайно. Вообще-то я хотел быть футболистом, и ни о каком театре не помышлял. Но я был слишком худым, поэтому часто получал травмы и в конце концов вынужден был забыть о спортивной карьере. Один раз я прочитал в школе стихи, сочиненные, кстати, моей мамой, и учительница меня похвалила, сказала, что у меня есть актерские способности. Так в 16 лет я попал в театральный кружок, и мне там очень понравилось. Первый спектакль, который я посмотрел, был "Смерть коммивояжера" Артура Миллера. Именно эту пьесу я только что поставил в Берлине, в театре "Шаубюне".
— Вы руководили репертуарным театром в Антверпене, где и поставили "Дядю Ваню", но теперь переехали в Германию и работаете очередным режиссером в берлинском "Шаубюне". Вам просто надоело нести ответственность за целый театр?
— Я подписал договор с "Шаубюне" на два года и, честно говоря, страшно рад, что не отвечаю больше за антверпенский театр. Я почти 20 лет вез этот груз, а это уже слишком. Теперь у меня есть время почитать книжку, сходить в кино и как следует обдумать следующую постановку. С другой стороны, во мне до сих пор живет юношеская мечта иметь театр, который бы я сам создал и который был бы только моим. Так что если появится такая возможность, я ею непременно воспользуюсь.
Фламандец в Германии
Люк Персеваль родился в 1957 году. Окончил актерский факультет Королевской консерватории в Антверпене, работал актером, затем основал и возглавил собственный театр. Люк Персеваль принадлежит к так называемой фламандской новой волне — группе режиссеров, поддержавших во Фландрии репертуарные театры. До 2005 года руководил Антверпенским театром. Однако подлинный международный успех пришел после дебюта режиссера в Германии. Он работал в мюнхенском театре "Каммершпиле", для Зальцбургского фестиваля и в театре "Шаубюне", где недавно поставил "Платонова" Чехова.