выставка живопись
В Русском музее открылась выставка, названная просто: "Марк Шагал". Это первая ретроспектива художника в России, претендующая на полноту, поскольку объединяет его лучшие работы из отечественных и французских собраний. В международном проекте кроме Русского музея, Третьяковской галереи, где его уже показали (см. Ъ от 26 февраля), и других российских музеев участвуют Центр Жоржа Помпиду, Музей Шагала в Ницце, а также частные коллекционеры обеих стран, и прежде всего наследники художника. Рассказывает АННА Ъ-ТОЛСТОВА.
Марк Шагал существует как минимум в пяти национальных версиях: кроме русской и французской есть еще немецкая, американская и израильская — по числу стран, где он жил или работал, где его любили с особой страстью. Но для полноты картины достаточно и первых двух — вернее, для того, чтобы полностью изменить образ Шагала, сложившийся на его родине. Здесь только перестройка сняла с его имени запрет — волна выставок прокатилась по столичным музеям в конце 1980-х — начале 1990-х; то был наш, "русский" Шагал, из Москвы, Ленинграда, со всего СССР. После чего не оставалось сомнений: наш — лучший во всех смыслах. И потому, что лучшие работы, слава богу, остались у нас: "Прогулка", "Над городом", "Красный еврей", эскизы для Еврейского камерного театра. И потому, что самим собой он стал, разумеется, здесь, и хотя, конечно, кубистический Париж, куда он вырвался на пару предвоенных лет, дал ему форму, но авангардный дух вселила в него, вернувшегося в родной Витебск красным художественным комиссаром, Октябрьская революция.
Известный главным образом по репродукциям их, "французский", Шагал казался значительно хуже. Там он якобы испортился, авангардный дух повыветрился, там заработала, как и в случае с другими из серии "великие мастера XX века" — с Матиссом, Пикассо или Миро, фабрика имени Шагала: плафоны, витражи, мозаики, керамика, почеркушки, виньетки. Зато "русского" исследовали вплоть до каждой кляксы, разобрали на метафоры и символы (ангел — вдохновение, по небу летят — от счастья), на влияния и источники (то — от кубизма, это — от хасидизма), освоили и поняли.
Теперь привезли их Шагала. И раннего "русского", оказавшегося там, так что сразу при входе вырастает над лесом, дачными гамаками и столиками, над всем земным шаром прекрасная "Белла в белом воротнике", разламывается расколотым кристаллом небо над "Воротами еврейского кладбища", а коровница взмывает ввысь, буквально теряя голову, над крышами в "России, ослам и другим". И позднего, сделанного во Франции, так что все кончается эскизом плафона для "Гранд-опера" с хороводом, где кружатся Борис Годунов, Жар-птица, Жизель и Пеллеас с Мелизандой. И вот тут, попадая в залы с работами 1930-1960-х, понимаешь, что ничего-то не понято. Что когда все авангардное в Шагале перегорело, переплавилось в витражные, вязкие, как патока, цвета и глухие трагические темноты, появился тот великий художник, которого здесь до сих пор стесняются называть еврейским. А к нему и в прекрасном парижском далеке все являются тени из витебского прошлого: скрипачи, невесты, евреи со свитками Торы, петухи и коровы, чтобы слиться в единый образ истории, современной и библейской одновременно, где перемешались распятия и черносотенные погромы, революция и холокост, и заливает зелено-желтой скорбью лица ветхозаветных рембрандтовских пророков.
Шагал уехал отсюда тогда, когда все прогрессивное человечество сюда, наоборот, стремилось. Не ужился с ниспровергателями устоев Малевичем и Эль Лисицким, спасся в дряхлеющей Европе с ее старыми мастерами и старыми ценностями, напоследок бросив упрек: "Ни царской, ни советской России я не нужен. Меня не понимают, я здесь чужой. Зато Рембрандт уж точно меня любит". Он сбежал от самой радикальной русской художественной революции как от погрома. Вырвался за черту авангардной оседлости, чтобы найти убежище в амстердамском гетто у Рембрандта, под которого с годами все более осознанно работал, замыкаясь в круге семейно-библейских сюжетов, погружаясь в пламенеющее красное и живую насыщенную тьму. И в ряду мастеров модернизма этот боготворивший мастеров старых, никого не ниспровергавший, домашний Шагал очутился почти случайно.
Он уехал искать язык, на котором могло бы говорить еврейское искусство — не прикладное или книжное, а искусство большого стиля, то, которого до него, в сущности, не было. Задача вышла посложнее, чем у энтузиастов возрождения иврита, пытавшихся в начале прошлого века приспособить архаическое наречие, молчавшее всуе более двух тысячелетий, к словам типа "трамвай" и "телефон" — не избегнув заимствований и нововведений, они все же оживили его древнюю основу. Так и Шагал, не избежав различных "измов" XX века, выбрал в учителя из "сброшенной с парохода" старины единственного еврейского, пусть не по крови, но по духу, художника.