От "Дяди Вани" отсекли все лишнее

Знаменитая пьеса в постановке Люка Персеваля

фестиваль театр

Венская публика отличается радушием. Но стоячая овация, крики "браво" и восторженный топот ног здесь тоже означают невероятный успех. Он выпал на долю антверпенского театра Het Toonelhuis, показавшего на фестивале Wiener Festwochen чеховского "Дядю Ваню" в постановке Люка Персеваля, режиссера, в последние годы выдвинувшегося в первый ряд европейских театральных ньюсмейкеров. Вместе с венцами хлопал и кричал "браво" РОМАН Ъ-ДОЛЖАНСКИЙ.

Когда первых зрителей пустили в зал, актеры уже сидели на подмостках — восемь персонажей чеховской пьесы, в один ряд, вдоль рампы. На волнистом, будто вспухшем от вечной сырости в деревенском доме деревянном полу. Никаких других примет усадебного дома на сцене нет, да и вообще ничего нет, кроме людей на стульях, только строгий темно-зеленый занавес, выгораживающий пустую сцену-колодец. Они молчат и почти не двигаются еще очень долго, кажется, минут пятнадцать после того, как в зале погаснет свет. Только сгорбившаяся женщина, крайняя справа, все время что-то недовольно бормочет, ерзает на стуле и поминутно сморкается. Наверное, это нянька Марина.

Вообще, распознать, кто есть кто, можно в два счета. Слева некрасивая очкастая женщина неопределенного возраста — Соня, потом скучающая блондинка в облегающем платье — Елена Андреевна. Лысоватый грузный старик при параде и с бабочкой, конечно, профессор Серебряков. Слегка надменная пожилая женщина с взбитой сединой — мать дяди Вани. Рядом он сам — седой человек в кофте, похожий на уставшего фермера. Бородач в свитере будет наверняка приживалом Вафлей. Молодой человек в костюме и в шляпе, стало быть, Астров, больше ему быть уже некем. "Кушай, батюшка",— говорит ему у Чехова Марина в самом начале пьесы. "Не хочется, нянька",— отвечает тот. В спектакле Астрову тоже не хочется кушать. Но он просто рыгнул, косноязычно выругался, и действие началось.

Такой спектакль не мог бы поставить ни русский, ни немец, ни француз, ни поляк. Все равно традиционалистом или авангардистом он бы был. Люк Персеваль совершенно свободен от груза какой бы то ни было традиции истолкования Чехова, но при этом искренне увлечен и испуган тем миром, который он увидел в знаменитой русской пьесе. Еще он свободен от рабского преклонения перед священным чеховским писанием, текст "Дяди Вани" кое-где сокращен, местами переписан, но вставать на защиту родного классика от фламандского варвара совершенно не тянет. Ведь если у Чехова вспоминают, как шла жизнь в имении до приезда профессора и как все стало наперекосяк с его приездом, а у Персеваля дядя Ваня сначала мечтательно протягивает "р-а-аньше..." и через паузу презрительно бросает "а сейчас!", то кто скажет, что состояние героя не передано максимально близко к оригиналу?

Господин Персеваль вообще известен своим пристрастием к сценической статике и молчанию. В паузах он заставляет услышать не меньше смысла, чем в словах. Впрочем, паузы Персеваля — не русские резервуары для накопления реальных или мнимых психологических подтекстов и мировой печали, а зоны экзистенциального оцепенения человека перед лицом жизни, из которых человек выходит с каким-то новым побуждением. Пьеса для Люка Персеваля, даже самая великая, это материал, от которого он отсекает все, что кажется лишним. Остается, кстати, довольно много. И не случайно, что его мизансцены часто бывают рельефны, как скульптурная композиция.

В антверпенском "Дяде Ване" жизнь проста, груба и очень часто смешна, а побуждения людей понятны и конкретны. Вот если пошел дождь во втором акте, то все действительно вымокли до нитки, и Соня стаскивает с пьяного Астрова все, кроме трусов, чтобы он не простудился. Вот Елена Андреевна выглядит в пьесе чужой — и Персеваль придумывает, что она иностранка, видимо полька, разговаривает только по-английски, уверенно, но довольно простыми предложениями, и произношение не самое чистое. "I really like you, Wanja",— уверяет молодая жена профессора, и сам Чехов позавидовал бы такой чудесной квинтэссенции пошлости. А деревенская Соня английского не учила, потому нет у них с Еленой контакта. Сцена объяснения мачехи с падчерицей в конце второго действия поставлена как буквальное преодоление языкового барьера. Реакции женщин становятся парадоксальными, но и очень точными по сути. Режиссер не "раскрашивает" пьесу и не пустые аттракционы выдумывает, а ищет непредсказуемые парадоксальные отгадки.

Они все здесь преодолевают какие-то внутренние барьеры. Вообще, персонажи Чехова у Персеваля не тоскуют и не грустят, не ищут и не бегут от пафоса, а пытаются действовать, потому что им вдруг предоставилась такая возможность. В пустом зеленом колодце сцены они выглядят как заключенные — все в одном пространстве, все на глазах друг у друга, никакого имущества, то бишь реквизита. (Ваня пистолет свой в знаменитой сцене в третьем акте выхватывает неожиданно, будто пронес тайком с воли.) Поэтому у героев оказываются обострены и неловкость, и искренность. Что было с ними до начала пьесы? Наверное, вот так и сидели без движения целую вечность. Что будет после окончания? А ровно как у Чехова: грубиян Астров вырвался на свободу, отмороженный профессор со своей стервой исчезли, а остальные так и будут сидеть на стульях до конца мира. Никакого неба в алмазах им не откроется. И неудивительно, что весь финальный монолог Сони свелся у Люка Персеваля к одному ее предположению, что когда-нибудь, наверное, все будет хорошо. Ни Персеваль, ни зрители в это не поверили. Да и верил ли Соне сам Чехов, еще большой-большой вопрос.

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...