"Москва похожа на весенний день"
мировая победа / куклы
— Понимают ли молодые зрители ваши спектакли?
— Понимает ли наша молодежь "Сталинградскую битву"? Меня даже немножко удивляет вопрос. Спектакль этот везде идет одинаково: и в Линкольн-центре, и на Монмартре. Никогда и нигде мы не сталкивались с непониманием. Но есть две страны, где его воспринимают особенно глубоко. Первая, конечно, Россия. А вторая — Германия. В Германии нам столько аплодировали, так благодарили, что я не знаю... Ну про нью-йоркского зрителя я даже не говорю: он великолепен сам по себе. Его невозможно провести, обмануть, потому что он видел все на свете.
— Вам не страшно, что спектакли стареют?
— Зритель тоже старится, он становится другим. Зачем мы разделяем театр на сцену и зал? Это же один организм! На те два часа, что идет спектакль. И если нет единого организма, то театр не состоялся. Но потом зритель уходит в свою жизнь. А как можно сохранить одну часть организма, если другая ушла? Поэтому каждый раз надо начинать жить заново.
— Как вам кажется, Чехова можно ставить с куклами?
— Давайте я сначала скажу, что я не занимаюсь кукольным театром. Меня интересуют сценографические и режиссерские решения. Вспомните Гордона Крэга, который работал в пограничной зоне между сценографией и режиссурой. Мне важен сам спектакль, а чем он сделан — тряпками, ящиками, деревяшками, людьми,— это не важно. Важно уловить ритм. Смотрите на мои спектакли как на род визуальной поэзии. Что касается Чехова, то я как раз собирался его ставить в Москве, когда меня пригласили работать в Театре имени Образцова.
— Мне кажется, театр тогда фатально не воспользовался уникальным шансом начать новую жизнь.
— Нет, они были правы. Потому что это действительно кукольный театр. Они не захотели других правил игры, они хотели остаться театром кукол, а я им предлагал просто театр. Они сделали стратегический выбор. И я ушел.
— В чем главная проблемой современного театра?
— Сейчас самым трудным компонентом спектаклей является сценография. Если вы неспособны ее хорошо сделать, лучше вообще без нее. С другой стороны, она часто бывает громоздкой, этим часто страдают богатые репертуарные театры. Еще бывает очень красивой, но это, по-моему, тоже неправильная дорога. По ней идут перегруженные опытом режиссеры или недогруженные опытом начинающие. Я иногда шучу, что если бы я был президентом страны, то запретил бы завозить для театров тюль и французский занавес. Особенно страдает от тюля Александр Сергеевич Пушкин. А Пушкин совершенно в другом, надо его понимать. И еще скульпторам я посоветовал бы не делать из него балетного персонажа.
— Да, есть у нас в Москве такие скульпторы. Кстати, как вы вообще себя чувствуете в Москве?
— Москва любит, чтобы ею восторгались. Она похожа на весенний день. На одном тротуаре тепло, там лето. А на противоположном — холодно, как в ноябре. Поэтому в Москве так легко простудиться. Радует, что стало чисто. Она обретает свой образ города между Европой и Азией. Она может показать тебе сецессион, а рядом вдруг стоит что-то странное, непонятное, соединяющее сразу все, что вспомнил архитектор в то утро, когда стал проектировать это здание. Это радует. Потому что это и есть спектакль, который называется город. Я не люблю города, которые построены одним поколением или даже одним архитектором. Прелесть Москвы в том, что она такая разная и непредсказуемая. Здесь то, там это, а нырнешь в подворотню — и вдруг шедевр стоит. В Москве появились улыбки. Частота употребления слова "извините" необычайно выросла. Повысился и процент "спасибо". Начали пропускать друг друга вперед. Исчезает тип, который работает локтями.
— Неужели ничего не огорчает вас в Москве?
-- Пробки.