Две войны

       Участники войны помнят ее как время, наполненное особым смыслом. От потомков этот смысл ускользает — им остаются документы и фотографии, которые чаще всего показывают участников войны не такими, какими они были, а такими, какими их хотела представить официальная пропаганда. В этом номере "Власть" начинает серию фотопубликаций к 60-летию Победы и предлагает сравнить набор пропагандистских штампов СССР и Германии.


ФОТО: AP
ФОТО: ВАСИЛИЙ АРКАШЕВ / ФОТОРЕПРОДУКЦИЯ "Ъ"
— Боже мой, вы русский, как я счастлива вас видеть,— сказала мне пару лет назад совсем древняя итальянская бабушка, родственница, какая-то седьмая вода на киселе моего миланского приятеля.— У меня сын погиб под Сталинградом, расскажите мне про Сталинград, а то, кроме письма, пришедшего от капитана, под началом которого служил мой сын, я ничего про Сталинград не знаю. Какой он, Сталинград? Там степь и снег?
       — Там степь,— отвечал я, смущаясь от необходимости подтверждать наиболее банальное европейское представление о России.— Степь и снег.
       Еще меня смущала радость, выражаемая старушкой от того, что вот перед ней настоящий русский, то есть один из тех людей, что убили ее сына, то есть видели его последними. По прошествии лет смысл войны забылся что ли, и женщине этой все равно было, сидел ли мой дед под Сталинградом в тех же окопах, что и ее сын, или в окопах напротив.
       Впрочем, мой дед служил военным врачом, и, возможно, ему приходилось оказывать помощь сыну этой старушки, если солдат не сразу умер, а сначала был взят в плен.




       Несмотря на кажущуюся правдивость — фотограф будто врасплох застал своих героев — композиционная выстроенность обоих снимков не оставляет сомнений: оба они постановочные. И немцы, дружно вытаскивающие увязший в русском бездорожье мотоцикл (кстати, чего это он увяз там, где проходят запечатленные на том же фото легковые автомобили?), и советские солдаты, дружно толкающие (под уклон) орудие, должны показать сплоченность солдат перед лицом врага, их готовность к взаимовыручке
      
ФОТО: МИХАИЛ САВИН
ФОТО: АНАТОЛИЙ ЕГОРОВ / ФОТОРЕПРОДУКЦИЯ "Ъ"
       Народ радостно встречает освободителей. В качестве универсального символа народного счастья и советский, и немецкий фотограф используют образ девушки в национальном костюме, не боящейся пришлого солдата (вверху — Прага, 1945 год, справа — деревня под Орлом, 1943 год)
    
ФОТО: ЯКОВ ДАВИДЗОН / ФОТОРЕПРОДУКЦИЯ "Ъ"
       У советского народа (вверху — партизаны) и у немецкой армии (справа) вполне достаточно сил, чтобы дать отпор врагу. Обращают на себя внимание повышенная экипированность партизан (на фото 1942 года), с одной стороны, и оптимистический настрой немцев, с другой (на фото 1944 года). Важнейшее значение имеет диагональная композиция, позволяющая показать большое число людей, "бесконечный" ряд борцов
 
ФОТО: ЯКОВ ДАВИДЗОН / ФОТОРЕПРОДУКЦИЯ "Ъ"
       Для поддержания боевого духа решающее значение имеет идеологическая накачка — голос Москвы и Берлина (справа). На советской фотографии величина события подчеркивается изумленно-сосредоточенными глазами старика, который, вполне можно это допустить, впервые столкнулся во время съемки с радиоприемником
    


ФОТО: МИХАИЛ КАЛАШНИКОВ / ФОТОРЕПРОДУКЦИЯ "Ъ"
       Как показать, что противник деморализован, не в состоянии более сопротивляться и будет вот-вот разбит? Через пленных (вверху — пленные немцы, справа — русские). Снова обратим внимание на диагональную композицию и "нескончаемость" колонны. Интересно, что советская фотография известна по крайней мере в двух вариантах: на втором колонна движется в обратную сторону, а одна из колхозниц грозит ей кулаком. Видимо, пленных не раз прогнали туда и сюда, прежде чем фотографу удалось выстроить нужный кадр
       
ФОТО: ВЛАДИМИР ЮДИН / ФОТОРЕПРОДУКЦИЯ "Ъ"
       Основной посыл — мы готовы к встрече с врагом — получает на обеих фотографиях важное идеологическое подкрепление: в виде красной звездочки на пилотке (вверху) и фашистской свастики на флаге (справа). Надо полагать, именно поэтому советский минометчик снят анфас, а фашистский пулеметчик в профиль (верхний кадр сильнее, но, пойди вражеский фотограф по такому пути, свастикой пришлось бы пожертвовать — на касках у немцев ее не было)
Деда давно нет в живых, но я хорошо помню его рассказы. Он хорошо рассказывал. И рассказы его о войне были сродни приключенческим романам. Про переправу по Дороге жизни в Ленинград, где дистрофичная бабушка моя работала в госпитале хирургом. Про то, как в Польше он, начальник медсанбата, помог сложить оружие шедшей сдаваться в плен немецкой дивизии. Про трофейный ящик мейсенского фарфора, каковой фарфор был разбит до последнего блюдца дедовскими фронтовыми товарищами, когда они устраивали отвальную перед отправлением домой из немецкого города Шверина.
       Дед рассказывал о приключениях, никогда не заостряя внимание на исторической роли советского народа в победе над фашизмом. Это как бы само собой разумелось и потому постепенно забывалось. А когда я подрос немного и стал соображать, откуда взялся у моего деда ящик мейсенского фарфора, то у меня не хватало смелости спросить об этом.
       Дед воевал в финскую и в Отечественную и рассказывал про две эти войны одинаково. А я был уже довольно взрослый мальчик и думал, будто финская война — это позор, а Отечественная — это слава русского оружия. И никогда не спрашивал деда, отличает ли он позор от славы, просто потому что любил его и боялся огорчить вопросами.
       Потом дед умер, а я прочел про Великую Отечественную войну приблизительно равное число славных и позорных страниц. И я даже расспрашивал ветеранов про войну, но их рассказы были странно бытовыми какими-то. Не про славу и не про позор, а про то, как знакомились с девушками в полевых условиях или как встречались случайно со старыми друзьями, неожиданно углядев друг друга в параллельно двигавшихся колоннах, относившихся к разным полкам или даже к разным армиям.
       Может быть, у меня избирательная память, но я помню только две рассказанные мне очевидцем истории про гибель людей во время войны. Дед рассказывал про то, как их комбриг умер от прободения язвы, а няня моя рассказывала про то, как в ленинградскую блокаду умерли у нее дети. Мне даже начало казаться, что война — это такое специальное время, когда гибель человека от пули или снаряда настолько обыденна, что не стоит про нее рассказывать. Просто такое время, когда все будто договорились, что внезапная смерть в молодом возрасте естественна и естественно жить в землянке, а не в квартире. И люди позаковыристей объясняют эту насущную внезапность смерти высокими идеалами вроде победы над фашизмом, а люди попроще просто смиряются с насущностью внезапной смерти точно так же, как в мирное время смиряются с неизбежностью смерти в старости.
       У меня хранятся дедовские ордена, у меня хранится дедовский кортик, но, странное дело, он хранится вместе с перочинным ножиком, который подарил мне дед в детстве, чтоб я точил карандаши. Странным образом эти военные реликвии, которые для деда были воспоминанием о войне, для меня являются воспоминанием о деде. А моя маленькая дочь вообще никогда прадеда своего не видела, и прадедовские ордена вряд ли чем-нибудь отличаются для нее от прабабушкиного кольца, которое принято в семье дарить невестке, когда та родит ребенка.
       Не знаю, что думает моя дочь, торжественно раскрывая коробку с семейными реликвиями. Думает, наверное, что вот жили-были люди, у них были войны и были свадьбы. И у них рождались дети — мы.
ВАЛЕРИЙ ПАНЮШКИН

       
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...