Портрет художника на фоне другого художника

Анна Толстова об Игоре Грабаре в Корпусе Бенуа

В Русском музее открылась выставка к 150-летию Игоря Грабаря. Заслуженный деятель искусств РСФСР, народный художник РСФСР, народный художник СССР, академик АН СССР и АХ СССР, лауреат Сталинской премии первой степени, кавалер двух орденов Ленина и двух орденов Трудового Красного Знамени предстает на ней как художник, живописец

Игорь Грабарь. «Автопортрет», 1942

Игорь Грабарь. «Автопортрет», 1942

Фото: Русский Музей

Игорь Грабарь. «Автопортрет», 1942

Фото: Русский Музей

Вычтем ранний, серо-бурый, ученический, домюнхенский период; вычтем галерею портретов родных, друзей, советских мастеров культуры, ученых и общественных деятелей; вычтем несуразного «Ленина у прямого провода» 1933 года. И в сухом остатке будет то, что можно назвать «русским импрессионизмом», с акцентом на первом слове, даром что усвоен он отнюдь не в России, а в Мюнхене, в легендарной школе Ашбе. С одной стороны, это такой вторичный импрессионизм, что получен с большим запозданием, сразу в комплекте с Сезанном и набидами, где и голубые тени на мартовском солнечном снегу, и энергичная пуантель в букетах, и простая арифметика яблок и груш на узорчатых скатертях — все смешалось в одном винегрете. А с другой стороны, это импрессионизм дачника, потому что если импрессионизм — искусство праздника, то какой же праздник может быть в городе, настоящий праздник — на природе, где и февральские лазури, и чаепития в саду, и березы с рябинами, и самовары, и плетеные кресла, и дородная хозяйка у стола, и дельфиниумы с хризантемами, и васильки вырвиглаз ядреной синевы, и яблоки-яблоки-яблоки, бесконечное счастье урожая. И не сразу заметишь момент перехода в этой счастливой дачной жизни, когда портики барских усадеб превращаются в веранды сталинских академических дач в Абрамцеве. Если же попытаться забыть имя автора, то можно подумать, что перед нами среднестатистический любимец Музея русского импрессионизма, скромный дореволюционный специалист, превосходно приспособившийся к обстоятельствам советской действительности.

Пандемия подложила юбиляру свинью: дело в том, что Игорь Эммануилович Грабарь (1871–1960) всего на год младше Александра Николаевича Бенуа (1870–1960), и сравнение двух столь разных и столь схожих фигур одного круга, совершенно невозможное в советское время и само собой напрашивающееся сегодня, стало неизбежным даже для далекой от специальных историко-искусствоведческих сюжетов публики, ведь юбилейные выставки Бенуа отложились почти что на год и еще свежи в памяти. Ясно, что оба, художественные критики, историки русского искусства и организаторы художественной жизни, предстали на выставках в своей первой и как будто бы не главной роли, роли художников. И конечно, Бенуа оказался в более выигрышном положении — его чествовали в Русском музее, Третьяковской галерее и Петербургском музее театрального и музыкального искусства, Грабаря же празднует, как ни странно, один Русский, хотя для Третьяковки это куда более важная персона.

Что касается Бенуа, то протокольно-скучная, сделанная на материале собственных фондов выставка в Русском музее лишь подтверждала распространенное мнение, что художник он весьма скромных дарований и что ценим мы его не за это, а за вынесенный за скобки «Мир искусства». На третьяковской выставке Бенуа как раз и явился главным дирижером объединения, и в составе большого оркестра исполнительское превосходство Добужинского, Бакста или даже Сомова не так бросалось в глаза. И только роскошная «Мания Петрушки» в Петербургском музее театрального и музыкального искусства совершенно реабилитировала Бенуа как художника, замечательного театрального художника, чья мирискусническая программа — с историко-культурной ученостью как категорическим императивом, с ретроспективизмом и стилизаторством — была просто создана для театра. Выставка Грабаря в Русском музее лучше и представительнее (в ней участвуют Третьяковка, множество региональных музеев и частные собрания), чем русскомузейная выставка Бенуа, но она навряд ли убедит зрителя в том, что ее герой — большой художник. Мастеровитый, техничный (недаром он станет таким хорошим реставратором), не без европейского лоска. Но без шедевров, без особых взлетов, почти что без лица, хоть он и любил нарциссический жанр автопортрета.

Вообще-то это очень забавно, что юбилейные выставки Бенуа и Грабаря практически совпали во времени: ровесники, соратники по «Миру искусства» и по смежным — критика, историка, культурного работника — профессиям, близнецы и одновременно антиподы, они оказались рассинхронизированы в истории отечественного искусства XX века. По мере того как эмигрант Бенуа, делавшийся, как всякий запретный плод, предметом интеллигентского обожания, особенно в Ленинграде, возвращался на родину — первой о нем монографией, первым сборником статей, воспоминаниями, дневниками, переизданиями «Русской школы живописи»,— художник-картинка из учебника родной речи Грабарь, добившийся наибольших административных успехов в годы развитого сталинизма, отступал в тень. Но при этом невозможно избавиться от ощущения, что оба — двойники, кривые отражения друг друга в исторических зеркалах.

Оба, параллельно занимаясь живописью, почти одновременно заканчивают юридический факультет Петербургского университета. Оба разочаровываются в Петербургской академии — только Грабарь, разочаровавшись, отправляется в школу Ашбе, кузницу кадров русско-немецкого авангарда — в лице Кандинского, Явленского и Веревкиной. Много ездит по Европе — и в Париж, и в Берлин, и на самую первую Венецианскую биеннале, смотрит во все глаза, делает такие успехи, что становится первым ассистентом смертельно больного учителя, а потом во всеоружии этого новейшего, как ему кажется, западного знания приезжает из Мюнхена в Петербург — проповедовать его иначе западническому «Миру искусства», чтобы вызывать глухое раздражение Бенуа. Бенуа Грабаря не любил — это чувствуется и в мемуарах, и в письмах. Как Грабарь относился к Бенуа — пойди пойми, судя по воспоминаниям, вышедшим в Москве в веселом 1937 году — с грозным редакторским окриком по поводу неверной оценки «Мира искусства», так весьма почтительно, но Грабарь был виртуозом самоцензуры.

Оба почти одномоментно дебютируют в художественной критике — Бенуа как будто и тоньше в оценках, и изящнее в плане языка, Бенуа, впрочем, пишет на родном, а Грабарь... Сам он в «Моей жизни», той самой, 1937 года издания, обтекаемо говорит, что в семье разговаривали не на том народном русинском, который был близок к украинскому и который он слыхал в деревнях, а на галицко-русском, или язычии, этаком русино-русском эсперанто москвофилов, и что с детства он знал наизусть и Крылова, и Пушкина, и что это была семейная трагедия, что старшего брата пришлось отдать в мадьярскую гимназию, где преподавали на венгерском. Обтекаемость эта ввиду 1937 года понятна — и отец его, и особенно мать с дедом, будучи активистами русофильского движения, придерживались ультрамонархистских взглядов, да и их националистические идеи не вполне идеально рифмовались с новым курсом сталинской национальной политики. В общем, историкам искусства и не только искусства еще предстоит выяснить, каким был родной язык уроженца Будапешта Игоря Грабаря — немецким, венгерским или этим скорее письменным, чем разговорным русино-русским. Пока же с абсолютной уверенностью можно утверждать, что русский становится его основным языком в 1880-м, когда он начинает учиться в прогимназии в Егорьевске, где отец, бежавший из Австро-Венгрии, преподает немецкий и куда мать успевает привезти детей,— вскоре она и дед будут арестованы в Лемберге (будущем Львове) по обвинению в государственной измене и чуть ли не попытках присоединить Галицию к Российской Империи. Оба критика, и Бенуа и Грабарь, станут последовательными антимодернистами — в искренности Бенуа сомневаться не приходится, а Грабарь... Трудно сказать, чего больше в его книге «Искусство в плену», рукопись которой была подготовлена к печати в 1930-х, да якобы внезапно потерялась и нашлась только после смерти автора,— мирискуснической риторики или советской идеологии.

Оба — с разницей в десятилетие — принимаются за монументальные истории русского искусства, и история Бенуа, вернувшаяся к отечественному читателю в 1990-е, совершенно затмила собой многотомную историю под редакцией Грабаря, по которой учились поколения советских искусствоведов. (Правда, третьяковские очереди на Серова и Репина заставляют усомниться в окончательной победе Бенуа — ведь в фундаменте этих советских культов, в сущности, лежат капитальные грабаревские труды.) Но историкам искусства и не только искусства еще предстоит описать эволюцию исторических взглядов Грабаря за полвека с лишним, отделяя авторский голос от голоса коллективного — на всех этапах многострадального предприятия, павшего жертвой самых разных обстоятельств — от немецких погромов в Москве 1915 года (тогда погибли клише и негативы, издание прекратилось) до необходимости многократно переобуваться на ходу в 1940-х и 1950-х, то в связи с борьбой с космополитизмом, то по причине разоблачения культа личности. Пока же можно лишь довольно безответственно рассуждать о том, что, помимо лежащих на поверхности различий — живопись против архитектуры, XVIII век против Древней Руси,— Бенуа всегда руководствовался соображениями вкуса, а Грабарь — науки, немецкой науки Kunstwissenschaft. Науки, которой он успешно прикрывался во всех своих институциональных начинаниях — как основоположник советского всего, музейного дела, охраны памятников, реставрации, искусствознания. В чем в чем, а уж в управленческой карьере Грабарь, фактически возглавивший Третьяковку в 1913-м, выигрывает у Бенуа, имевшего некоторые политические амбиции после Февральской революции и даже возглавившего Картинную галерею Эрмитажа в 1918-м, с разгромным счетом. Вскоре Бенуа придется реализовывать свою творческую энергию в театре, а Грабарю — в администрировании, как создателю самых разных институтов, от Центральных реставрационных мастерских и Института искусствознания до трофейных комиссий. Наверное, неправильно считать точкой бифуркации отъезд Бенуа в Париж — у него не имелось ни малейшего шанса обойти Грабаря на государственном поприще. Им обоим это было на роду написано: оба были родовиты, оба их инородных рода служили России верой и правдой — только в несколько разных областях. То, чем занимались иностранные агенты Грабари-Добрянские в Австро-Венгрии, в переводе с русинского на современный русский называется не просто государственной изменой — там, если верить материалам дела, и призывы к сепаратизму, и экстремизм, и шпионаж, и оскорбление президента, то есть, конечно, кайзера.

«Игорь Грабарь. К 150-летию со дня рождения». Санкт-Петербург, Русский музей, Корпус Бенуа, до 20 сентября

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...