Лев Додин: театр всегда гибнет

В Москве завершились гастроли МДТ — Театра Европы

гастроли театр


Спектаклем "Пьеса без названия" в Москве закончились гастроли Малого драматического театра — Театра Европы, а вместе с ними и вся юбилейная программа "Золотой маски". После продолжавшихся почти целый месяц выступлений знаменитого петербургского театра в Москве худрук МДТ ЛЕВ ДОДИН ответил на вопросы РОМАНА Ъ-ДОЛЖАНСКОГО.
       — Как спрашивали в "Мастере и Маргарите" у Воланда: ну как вам в этот раз москвичи?
       — Такое ощущение, что с квартирным вопросом становится полегче! Анатолий Смелянский, обращаясь к нашим актерам, сказал, что если раньше гастроли назывались творческими отчетами перед зрителем, то теперь творческий отчет был у московской публики. Если говорить серьезно, то, мне кажется, общий язык со зрителями нашелся. Может быть, это спектакли созрели, а может быть, зрители. Мне кажется, в последнее время невменяемость зрителей жутко преувеличивается. Они часто более вменяемы, чем театр.
       — Мне показалось, что в связи с гастролями МДТ чаще звучало определение не "трудный", а "последний". В том смысле, что это едва ли не последний русский репертуарный театр в высоком понимании этого слова. Вы ощущаете себя таким вот последним бастионом?
       — С одной стороны, приятно слышать. С другой — горько, страшно и обидно. Раздумывая над этим, я задался вопросом: а почему, собственно, последний? Может быть, первый?
       — После вас новых театральных организмов, построенных на тех же принципах, до сих не возникло.
       — Неловко говорить о своем театре. Но то, что родился и развился Малый драматический, говорит о том, что потребность в реальном, в художественном театре жива. Сегодня мы находим то понимание, которое далеко не всегда находили прежде. Значит, возникает необходимость в серьезном театре, который способен что-то сказать обществу. Конечно, мы захватили концы прошлой великой эпохи. И еще каких-то несколько лет назад наша работа казалась многим анахронизмом, а мы — вымирающими мамонтами. Сегодня такого ощущения у меня нет. Может быть, назревает и готовится эпоха нового большого театра.
       — Это только ощущения или вы видите конкретных людей, способных взять на себя ответственность?
       — Я общаюсь со студентами. Другое дело, что сегодня у молодежи мало реальных возможностей для консолидации, для совместного существования, для всего, что когда-то в русском театре называлось студийностью. Потом это слово осмеяли и отвергли, но суть никуда не ушла. На самом деле не хватает максимализма. Не экстремизма, а именно максимализма в отстаивании своих представлений о независимости, в отстаивании того, что ты считаешь действительно нужным.
       — За театром, как известно, нужен глаз да глаз. Все очень быстро рушится. В чем для вас кроется главная опасность для вашего дела, а в чем — самая надежная опора?
       — Главная опасность — в жизни. Театр — такая штука, что в нем нельзя ни секунды порадоваться. Если сейчас хорошо, то это, скорее всего, говорит о том, что завтра станет плохо. Стабильности нет. С одной стороны, эта опасность жутко треплет нервы и изничтожает организм, а с другой стороны — не дает расслабиться. Если мы боимся за дело, мы его сохраняем. Как только перестаем бояться — выпускаем на волю все далеко не лучшее. Театр всегда гибнет. Вопрос в том, удается ли эту гибель остановить, перенести на завтра.
       — Мне показалось, что из ваших спектаклей последних лет — "Московский хор", "Дядя Ваня" — ушло то отчаяние и чувство безысходности, которым питались предыдущие работы, скажем "Чевенгур" или "Чайка".
       — Может быть, чем тяжелее, тем острее ощущение радости. Но нарочно же не придумываешь: а сделаю-ка я сейчас что-то светлое. Так что на самом деле ничего не меняется. А энергия жизни в театре всегда была довольно сильной. Но я всегда говорю, что я пессимист. Мне кажется, что так честнее.
       — В ваших последних спектаклях совсем нет музыки, вернее, того, что обычно называется музыкальным оформлением и звучит на фонограмме.
       — На первых порах композиторы были полноправными соавторами спектаклей. Мы работали с Гаврилиным, с Тищенко, с Каравайчуком на "Бесах". Потом стало все труднее и труднее: работа с композитором требует очень четкого представления о том, что ты хочешь получить на выходе. А чем дальше мы жили, тем непреднамереннее становилась работа, тем интереснее было не слепить, а погрузиться. Мы пришли к живой музыке, которая является не очередным побочным средством, а тканью спектакля. Театр в идеале сам есть музыка, поэтому музыкальные вставные номера показались ненужными. Музыка должна продолжать то, что происходило на сцене до нее, и готовить то, что будет происходить потом. Постепенно вообще стало раздражать вторжение чего-либо, кроме голоса, дыхания, жизни человека. Особенно это проявилось на "Чайке". Все казалось лишним: что ни включим, на что ни нажмем — кажется только украшением. Чем лиричнее история, тем важнее музыка личности. Наверное, и опера действительно помогла. Удовлетворение от звучащей музыки я получаю в других местах.
       — Вы сейчас репетируете "Короля Лира". Уже известно, что будет звучать в этом спектакле?
       — Нет. Вообще, я предчувствую очень много проблем. Опасно заранее рассуждать. Озирая сейчас опыт шекспировского театра, вижу, что все испробовано. Театр словами Шекспира сказал уже все, что можно было. Интересно работать, но с точки зрения итогов — непредсказуемо.
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...