выставка живопись
В Третьяковскую галерею — а точнее, в главный выставочный зал ее здания на Крымском валу — привезли большую выставку живописи Бориса Кустодиева. Привезли из Русского музея, где год назад она отмечала 125-летие со дня рождения художника. Лакомками-купчихами и масленичными гуляньями полюбовался СЕРГЕЙ Ъ-ХОДНЕВ.
К слову сказать, поначалу все-таки радуешься на выставке не "конфеткам-бараночкам" всякого рода и не отставленным мизинцам дебелых купеческих жен. Для затравки при входе висит добрая дюжина работ 1900-х годов — ранних, еще до членства в Союзе русских художников. В основном портреты, вкусные, сочные, в которых как-то очень ловко сочетаются и обаяние манеры а-ля Серов, и дань уважения французам, и немногие ну совсем едва заметные намеки (нечто в проработке тканей, скажем, или в передаче интерьера) на будущую череду ярмарок и русских Венер. Эти вещи знают, покупают и выставляют меньше, чем Кустодиева "классического", балаганно-купеческого, и это жаль, потому что качество их очень даже выразительно. Но интересно и другое — то другое, что этой выставкой обрисовывается особенно четко. Почти весь предреволюционный кустодиевский путь — от ученичества у Ильи Репина до дружбы с "Миром искусства" — так или иначе сводится к попыткам вынянчить устойчивый русский подвид импрессионизма, что у него получалось талантливо, но не было большой оригинальностью. И только постепенно, ручейком в его живопись начинают просачиваться Масленицы, ярмарки и купчихи. Такое ощущение, что к 1917-му Бориса Кустодиева эта стихия захлестывает полностью. До такой степени, что он даже февральскую революцию изображает так, что ее запросто примешь за очередное празднество (только очень оживленное и с красными флажками на штыках). Да и знаменитый "Большевик" в окружении "масленичных" полотен — балаганы, тройки, горки, лавки — смотрится просто жутковатой карнавальной фантасмагорией, не более.
Но дальше-то еще интереснее. Потому что чем страшнее даты под картинами, чем печальнее сведения о здоровье художника в то время, тем уютнее и привольнее на холстах. Если поначалу картинки "из народной жизни" и кажутся чем-то наподобие этнографической зарисовки, то дальше в каждом самом завалящем "Деревенском празднике" обнаруживается торжество сытой, изобильной плоти, обоев в розанчик, подушек, перин, крепких домиков и обильных лавок, где, собственно, ничего и не происходит, кроме гулянья и утучнения телес. Сравнение с лубком — одно из первых, приходящих в голову, но в лубке (во всяком случае, многофигурном) есть сюжет, а тут нет — тут развитие сюжета подменяется выписыванием деталей. Кстати, увлекшись разглядыванием кустодиевских деталей, можно обнаружить вещи самые неожиданные. Например, в одном из масленичных гуляний на переднем плане четко вырисовывается — честное слово — вывеска с подозрительно знакомой фамилией "Путинъ". Конечно, это никакая не "Россия, которую мы потеряли": в картинах ничтожно мало натурного, да и сам изображаемый быт иногда даже слишком патриархален для начала XX века. Если посмотреть с обратной стороны, из жути военного коммунизма, то все, конечно, кое-как получается: куда как естественно в таких условиях было вспоминать царское время как сказочную пору, когда все были сыты, белы да веселы — это могут подтвердить самые разные источники. Но вот незадача: у Бориса Кустодиева, как ни странно, нет ни грана ностальгирования или нытья. Если почти умирающий человек, парализованный, прикованный к постели, пишет "Русскую Венеру" — одно из самых удивительных ню первой половины прошлого века, то явно не потому, что ему хочется потосковать по сытым временам и по утраченной России.
Создается даже ощущение, что у самого художника не было чувства потери. Несколько поодаль от основной части выставки, на пандусе, в одиночестве висит одно из полотен, написанных по заказу Петросовета в самом начале 20-х — "Праздник на площади Урицкого в честь II конгресса Коминтерна". Видимо, его умышленно так на особицу разместили, этот "Праздник...", потому что даже пресловутый "Большевик" все-таки впечатляет меньше (хотя, казалось бы, в последней картине и события драматические, и великан с красным флагом). Нам сейчас, конечно, трудно судить, но вообще-то сложно себе представить менее стимулирующий предмет для картины. Дворцовая площадь, переименованная в Урицкого — по имени малосимпатичного председателя петроградской ЧК. Конгресс Коминтерна, какой-то паноптикум — от деморализованных интеллектуалов из деморализованной Европы до гостей из Кореи и свободных женщин Востока из Хивы и Бухары. Наконец, пролетарки с пролетариями, по случаю празднества бесчинствующие в окружении изысканных фасадов Растрелли и Росси. Ну что во всем этом наборе заинтересует собеседника и сотрапезника Бенуа, Бакста и Добужинского?
То есть понятно, что тяжело больному и голодающему художнику было не до привередничанья. Но надо видеть, как у него органически это коминтерновское празднество вырисовалось. Никакого барьера, никакой фальши, никакого недоверия — ну точь-в-точь какой-нибудь Троицын день в особо крупных масштабах, или вербный базар, или очередная ярмарка. Только вместо хоругвей и воздушных шариков красные стяги и красные звезды. Розовощекие усатые матросы — будто переодевшиеся половые из трактира, их спутницы — наряженные комсомолками пышнотелые волжские купальщицы. Несмотря на голодный 1920-й, присутствует даже тема обжорства: на самом видном месте гордо реет транспарант с какой-то пантагрюэлевской композицией из фруктов, окороков и сдобы — и с надписью "Союз пищевиков".
Непонятно, почему Борису Кустодиеву заказали это полотно — то ли в виде изощренной пытки, выдуманной для бывших мирискусников, то ли, наоборот, в виде поощрения за внимание к простому народу. Но что бы ни думала в 1920-м власть о Кустодиеве, она просчиталась. Милосердные заказы, обыски и голодный паек вряд ли могли бы изменить творчество художника, которое было привычным средством сбегать в выдуманный "русский рай", трогательный, инфантильный и цветастый.