Шепотом и криком

Игорь Гулин о Геннадии Горе

В Издательстве Ивана Лимбаха вышло большое избранное Геннадия Гора — автора великих блокадных стихов и одного из самых недооцененных русских писателей ХХ века

Фото: Издательство Ивана Лимбаха

Фото: Издательство Ивана Лимбаха

Геннадий Гор умер в 1981 году. Его знали тогда как автора мягкой фантастики и элегичных мемуарных повестей, эрудита — знатока искусства, физики и философии, читателя и наставника молодых ленинградских прозаиков, тихого интеллигентного собеседника. Его многие ценили, но никто не воспринимал особенно всерьез. Вскоре о нем забыли.

Через 20 лет, в начале 2000-х, вышло две книги его ранней прозы. Обе — со снисходительными предисловиями Андрея Битова, утвердившими статус Гора как эксцентричного модерниста третьего ряда — впоследствии сломленного, отказавшегося от формалистских чудачеств ради «нормальной» советской прозы. Еще через несколько лет были впервые изданы его стихи. Появление этих невероятных текстов для многих моментально изменило картину русской поэзии ХХ века. И тем не менее их открытие лишь укрепило сложившуюся репутацию Гора. Самые умные люди, писавшие о них, утверждали, что стихи 1942 года как бы противостоят всему остальному горовскому творчеству — не только по мере таланта, но и по самому своему устройству; что только кошмар блокады дал возможность этому малосамостоятельному автору написать такое.

Все это — ужасная несправедливость. Том, составленный специалистом по Гору Андреем Муждабой,— первый шаг к ее исправлению.

Центральная вещь раннего Гора, роман 1929 года «Корова»,— повествование о коллективизации, написанное по следам газетных передовиц и затрагивающее все насущные вопросы политики и хозяйства: обострение классовой борьбы, искоренение религиозных пережитков, строительство нового быта — вплоть до проблем свиноводства и пчеловодства. Это сверхлевый роман, написанный сверхлевым языком. Гор учился у Бабеля, Шкловского, Хлебникова, Хармса, но использовал их приемы не совсем по назначению — как орудие прямой агитации. Повествователь его романа, наивный селькор, превращался в эпического певца, поющего крушение старого и создание нового мира в самом буквальном смысле: трансформация классовых отношений становилась перекройкой пространства, времени, материи. Люди и животные, ландшафт и здания распадались на части и собирались заново, как на картинах любимого Гором Филонова. Места для такой книги в литературе Великого перелома, конечно, не было, и «Корову» так и не удалось напечатать. Через несколько лет Гор выпустил сборник «Живопись» (не настолько дикий, но тоже причудливый), был обвинен в формализме, покаялся и обещал писать по-новому.

Жертвы антиформалистической кампании начинали послушно перековываться, уходили из печатной литературы или из жизни, как близкий приятель Гора — Леонид Добычин. С Гором получилось по-другому: в этот момент он действительно начался как писатель — невольно распрощавшись с левым авангардом, нашел свою тему и свой язык.

Гор приехал в Петроград в 1923 году из Забайкалья. Он родился в Верхнеудинске, провел детство в окрестностях Баргузина, близко видел Гражданскую войну (отец был эсером, мать большевичкой). Через 10 лет он начал писать о том, что хорошо знал: об изменениях в жизни малых народов — бурятов, эвенков, орочей. Рассказы были либо о становлении советской власти на Дальнем Востоке и Крайнем Севере, либо о тревожном кануне перемен — классовых конфликтах среди жителей лесов и льдов. По сюжетам эти тексты можно назвать колониальными (и именно добросовестная колониальность служила для них охранной грамотой), по устройству, наоборот,— постколониальными. Главным приемом в них становился взгляд и слово человека, рожденного за пределами европейской цивилизации. Этот взгляд и это слово давали Гору то, чего он искал в авангарде: иное пространство и иное время, возможность увидеть мир как место непрестанной метаморфозы, современную историю — как архаический миф.

Здесь есть два парадокса. Первый: делавший ставку на существование в официальной словесности, считавшийся конформистом Гор был автором, возможно, самых радикальных и странных рассказов в печатной литературе поздних 1930-х. Второй: этот по всем воспоминаниям патологически добрый человек писал тексты, переполненные насилием. В мире «экзотических» текстов Гора есть два полюса: непредставимая нигде, кроме малонаселенных окраин, гармония между человеком и миром — лесом, рекой, горой — и разрывающая эту гармонию жестокость — убийства, членовредительства, грабежи. Важно, что насилие тут не приходит извне и, кажется, почти не удивляет. Наоборот, оно имманентно этому прекрасному миру: он всегда чреват катастрофой.

Так Гор пишет до самой войны. В 1941 году он ненадолго уходит на фронт, но затем оказывается в блокадном зимнем Ленинграде. В 42-м он попадает в эвакуацию на Урал и там начинает писать стихи. Большая их часть написана за несколько месяцев, последние — в 44-м. Затем он прячет их и до конца жизни никому не показывает.

О стихах Гора часто говорят как о страшном возрождении и последнем, посмертном крике поэзии обэриутов (Гор с ними тесно общался). Отчасти это верно, но лишь отчасти. В новой книге, где эти стихи впервые помещены в контекст других вещей Гора, видно, что почти все их слова и образы у него уже были — в ранних рассказах, в «Корове», в северных текстах,— что это не разрыв с собой, а верность себе. Верность, способная проявиться только в чрезвычайных обстоятельствах: человек, всегда писавший с оглядкой на других, немного пригнувшись, тут впервые встает в полный рост, чтобы посмотреть в глаза ужасу.

Гор почти не пишет о блокадных реалиях, он пишет гибель реальности, крах всех ее основ — этических и физических законов, родственных и логических связей, пищевых цепочек. Его блокада — это не истощение, а наоборот — чудовищный избыток тела и языка, высвобождающийся в крушении мира. Кажется, что написать эти стихи Гор смог не потому, что был внимательным учеником обэриутов, а потому, что был, как это ни странно звучит, по-своему к блокаде готов. В отличие от Гинзбург, Берггольц, Зальцмана, Гор не был хроникером. Он был пророком, всегда ждавшим апокалипсиса — абсолютного разрушения и обновления — и в какой-то мере жаждавшим его. В блокаде это ужасное обещание исполнилось, и оттого в стихах Гора гораздо больше экстаза, чем испуга.

Может быть, он прятал свои стихи не потому, что считал их слишком смелыми, опасными для карьеры, а потому, что в них была его тайна. В интеллигентном и нежном Горе жил свирепый ангел разрушения. Его голос звучит во многих горовских текстах, но только в военных стихах — в полную мощь.

В завершающей сборник повести, также написанной на военном и блокадном материале, видно, как Гор успокаивает своего ангела. Он пишет тихий, элегический и на редкость традиционный по собственным меркам текст. Тем не менее именно за «Дом на Моховой» в 1946 году Гор вновь попадает под проработку и вплоть до оттепели публикует только очерки и научно-популярные книжки. Его новый расцвет начинается в 1960-х, когда Гор начинает писать фантастические рассказы. Эти интереснейшие и толком не прочитанные тексты еще предстоит заново открыть.

цитата

Сквозь сон я прошел и вышел направо,
И сон сквозь меня и детство сквозь крик.
А мама сквозь пальцы и сердце. Орава.
И я на краю сквозь девицу проник.
И я здесь проник сквозь девицыну ногу,
Плоть и сквозь ум и сквозь рот
И сквозь плечи, сквозь стены и бога
Сквозь дыры и море как крот
И я здесь как крик, как иголка, как мама
Сквозь пот. И я здесь безумец бездумный
Я — ум чтоб иголкой сквозь сон и сквозь дуб
Сквозь годы и утро, как светлая рама
И ум мой неглупый сквозь девичий пуп.

Геннадий Гор. Обрывок реки. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2021

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...