Одиночество как прием

Игорь Гулин о «Моем временнике» Бориса Эйхенбаума

В издательстве «Кабинетный ученый» вышло новое издание «Моего временника» Бориса Эйхенбаума — собранной в 1929 году книги, в которой изобретается идея литературного быта, и главной попытки одного из создателей формального метода стать писателем

Фото: Кабинетный ученый

Фото: Кабинетный ученый

Из четырех ученых и писателей, составляющих канон русской формальной школы, Бориса Эйхенбаума сложнее всего любить. У Шкловского есть блеск и печально-веселая игривость, у Тынянова — невозможное изящество каждой мысли, у Якобсона — ощущение аналитической мощи. У Эйхенбаума всего этого нет. Это замечательный ученый, интересный специалистам-литературоведам, но не читателю, жаждущему откровений и остроты. К трем своим друзьям-новаторам он будто бы приставлен четвертой ножкой для устойчивости формалистского табурета (метафора вполне в опоязовском духе). Так, по крайней мере, кажется.

В последние годы антрополог Сергей Ушакин занимается реактуализацией русского формализма. Возможно, именно из-за некоторой затененности Эйхенбаума следующим этапом этого проекта после монументальной антологии «Формальный метод» стало издание небольшого его собрания с новыми предисловиями. После «Молодого Толстого» и «Лермонтова» вышел «Мой временник», самая личная и одновременно самая экспериментальная книга Эйхенбаума, его главная попытка стать чем-то большим.

Отчасти привлекательность «Временника» связана с тем, что в него входит автобиографическая проза: чуть меланхоличные заметки о воронежском детстве и петербургской юности, о перемене мест и переборе призваний (биолог, музыкант, поэт, филолог-германист и наконец — русист-опоязовец) — тексты, написанные под очевидным влиянием Шкловского, но с меньшим трюкачеством и большим лиризмом. Любопытно, что эта проза (подчеркнуто любительская, несмотря на свое изящество) не заканчивает, а открывает книгу. Она — не приложение к «серьезным» текстам, литературоведческим статьям, критическим заметкам, а нечто вроде ключа к ним. Эйхенбаум не раз повторяет на протяжении книги: «история — метод изучения настоящего при помощи фактов прошлого». В этом смысле собственная история работает так же, как история литературы: она помогает занять позицию и задать вопрос.

В случае Эйхенбаума это важно. То отсутствие полета, которое отличало его от друзей, он сумел сделать конструктивной особенностью собственного письма. Там, где для Шкловского, Тынянова, Якобсона легко случалось событие, сам собой возникал феномен, прием, идея,— там для Эйхенбаума появлялась проблема, вставал вопрос. Собственно он остался в истории русской гуманитарной мысли прежде всего двумя вопросами. Первый — «как сделано произведение?» — был задан в 1919 году, в его первой известной статье, одном из манифестов формализма «Как сделана „Шинель" Гоголя?». Второй — спустя 10 лет в «Моем временнике». Это вопрос — «как быть писателем?».

Вопрос этот почти навязчиво повторяется в текстах о Пушкине, Тургеневе, Горьком, отстраненно-теоретических и острополемических фрагментах. Отчасти это попытка обновить сам формалистский проект. Сначала формализм требовал внимания только к устройству текста, затем — к имманентным законам литературной эволюции, но всегда с презрением относился к вопросу о генезисе произведений, условий, в которых они возникают. Эйхенбаум занялся «литературным бытом» — журналами, кружками, гонорарами и деловыми переписками, стратегиями, при помощи которых писатели устраиваются в литературе.

С этим интересом была связана и форма книги — журнал одного литератора с разными рубриками (такие были приняты в карамзинские времена). Это была не только жанровая игра, но и утверждение определенной формы бытования литературы. Еще точнее — отсутствия необходимой формы, одиночества.

Подход Эйхенбаума противостоял и устаревшему «психологическому», и модному «социологическому»: не движения души и не классовые отношения определяют стратегию писателя; те и другие подчинены чему-то еще. Это что-то Эйхенбаум обычно называет литературой. У писателя есть два вопроса: «как писать?» и «как быть писателем?». Первый хорошо изучен, второй сейчас интереснее.

Так Эйхенбаум оказывался в оппозиции не только к старомодным литературоведам и левым редукционистам, но и к своим друзьям-авангардистам (в частности, к Шкловскому, к которому часто обращается в книге). Авангард, объединявшийся в эти годы вокруг ЛЕФа, требует принести литературу в жертву чему-то большему — той или иной форме «жизни» (например, революции, строительству). В текстах Эйхенбаума жизнь — в частности, любая идеология, вера, «убеждения», любой опыт — становится лишь средством литературы, ее уловкой, одним из методов в борьбе письма против письма.

Эта установка, хотя Эйхенбаум и не проговаривает ее со всей откровенностью, удивительно близка послевоенной французской мысли. В 1929 году она выглядела на редкость консервативно. Эйхенбаум это очевидно понимал. Чаще всего он обращается в своей книге к писателям, главный ход которых тоже парадоксально консервативен: Толстой, заносчиво противопоставляющий свой помещичий аристократизм писателям-профессионалам, Лесков, предлагающий наслаждаться лубком в эпоху торжества общественного направления. Курьезным образом даже Некрасов и Горький становятся у него авторами, двигающимися немного поперек современности и именно так оказывающимися победителями.

Такая стратегия — не идти в ногу со временем, тем более не забегать вперед, но и не бежать назад и не уходить прочь; видеть в литературе не революционную индустрию и не средство частного спасения, а дело, разворачивающееся на глазах всего общества, но по своим законам и со своей глубоко отдельной политикой,— была абсолютно не в духе времени. Настолько, что радикально антиавангардный пафос «Временника», кажется, толком не прочитывался.

Стратегия эта стала гораздо уместнее в позднесоветскую эпоху, когда литература и наука о ней могли стать пространством умеренной автономии, параллельного существования (а оттуда большой политике мог бросаться тихий вызов). Идеи эйхенбаумовской книжки хорошо заметны у ученых лотмановского круга. Заметки о литературном быте стали важной частью истории русской филологии. Однако растерянность и одиночество, скрытые во «Временнике», почти стерлись. Главный вопрос книги так и не получает ответа. Есть много наблюдений о том, как можно было быть писателем раньше, и ни одной догадки о том, как быть им сейчас.

цитата

«Я сдаю всю остеологию. Ощупью, с закрытыми глазами, я определяю мельчайшие косточки по бугоркам и бороздам. Мне ясно, как построен человек, но есть другой вопрос — для чего?»

(Борис Эйхенбаум. «Мой временник»)

Издательство «Кабинетный ученый»

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...