Непротивление и насилие

Алексей Васильев о фильме «Сандакан, публичный дом №8» и кинематографе Кэя Кумаи

В Инженерном корпусе Третьяковской галереи продолжается ретроспектива классика японской новой волны Кэя Кумаи. Одним из ключевых его фильмов стал «Сандакан, публичный дом №8», рассказывающий о судьбе караюки — девушек, проданных в начале XX века в заграничные японские бордели

Фото: Haiyu-za Film Production Company Ltd.

Фото: Haiyu-za Film Production Company Ltd.

Глубокая черная тень окружает лица двух беседующих женщин, молодой и совсем дряхлой; их лица, заговорщицки обращенные друг к другу, трепещут во тьме, как два светлячка. Такую тень дает передержанная при проявке пленка. Однако в номинированном на «Оскар» японском фильме «Сандакан, публичный дом №8» (1974) этот намеренный технический брак приносит не дискомфорт, а блаженство. Женщины беседуют посреди августовской жары южного островка Амакуса, а беседу ведут о вынесенном в название Сандакане, что еще южнее в тропиках — на Борнео, и чернота здесь означает не мрак, а долгожданную тень, спасающую от зноя. Зноя воздуха и зноя истории, которой делится старуха со своей новой подругой, столичной журналисткой.

Журналистка оказалась на Амакусе в поисках материала для цикла статей о женщинах южного Кюсю и окружающих его малых островов. И обнаружила, что джунгли Амакусы утыканы, словно брошенными статуями богов древних цивилизаций, лачугами старушек, ведущих сейчас неприметную жизнь — как у тех сороконожек, что во множестве шныряют по полам их хижин, невидимые во мраке. Но в те годы, когда Япония только вышла из самоизоляции и решила открыться миру, эти женщины были таким же предметом экспорта и гордости, как эмали и лаковая живопись, способом установить контакт с внешним миром. Эти старушки — караюки, девушки Амакусы, проданные в начале ХХ века в открытые за границей японские бордели. На Сандакане их было девять.

Сперва пленительное изящество и особые таланты юных гейш дивили иностранцев. В годы Первой мировой они дарили разрядку японским военным морякам — в фильме есть эпизод, когда экипаж бросившего якорь в Сандакане корабля шеренгой, как в баню, марширует в бордель, и каждой умелице за ночь предстоит обслужить по 30 моряков. Но после 1926 года, когда был взят курс на национализм, их же объявили позором нации. Публичные дома закрыли. А в те дома, которые родственники девушек отстроили в Японии на посылавшиеся ими деньги, «опозоренным» ходу не было. Такая обычная история — про флюгер социально-политических веяний, про посулы родины, после каждой очередной смены курса рассыпающиеся во всякой ладони песком.

За границей, и в Советском Союзе в том числе, фильм шел под названием «Тоска по родине». Но единственной родиной для героини-караюки был отрез ткани. Сперва это было кимоно, которое соткала ей мать перед расставанием. Когда кимоно порвалось, караюки разрезала ткань, перешила, набила в нее хлопок и сделала футон. Этот футон — единственная мебель, что у нее осталась, она и теперь продолжает спать на нем. Только она сама, да вся забота материнских рук, вложенная в прощальный подарок, выдержали по 30 моряков за ночь и 30 перемен исторического и экономического курса. Япония за пределами ее джунглей уже 30 раз не та: насилует новых сыновей и дочерей. Одна из них пришла к ней, чтобы услышать и передать другим, еще верящим в разумность социальной карусели, ее рассказ.

После катастрофы ядерной бомбардировки и поражения во Второй мировой Япония с удвоенной силой разделила этот общий для всех стран синдром ХХ века — начисто забывать вчерашний день. Журналистка Томоко Ямадзаки именно что открыла существование караюки — не только для себя, но и для всей Японии,— опубликовав в 1972 году книгу о беседах с одной из них. Она и легла в основу «Сандакана», обошедшего все экраны мира. А уже через год увидел свет и целый документальный фильм, «Караюки-сан», поставленный не кем-нибудь, а Сёхэем Имамурой, автором «Легенды о Нараяме» и собратом режиссера «Сандакана» Кэя Кумаи по японской новой волне.

Эта новая волна — «Офуна» — возникла тогда же, когда и французская, ее лидером, своего рода японским Годаром, был Нагиса Осима, больше всего известный порношедевром «Империя чувств» (1976). А Кэй Кумаи, если уж проводить аналогии с французами, играл в ней роль, пожалуй, Коста-Гавраса: пришел позже всех, в 1964-м, и первоначальную страсть к детективу сплавил с интересом к документальной, подлинной основе. Первый его фильм, «Смертный приговор за инцидент в банке Тэйгин», рассказывал о деле 1948 года, когда оккупационные войска обвинили в ограблении банка профсоюзного активиста, чтобы бросить тень на все левое движение. Второй — «Японский архипелаг» (1965) — хоть и аккумулировал в себе все стилевые и жанровые достижения социального детектива (настолько модного, что в нем тогда упражнялся даже такой принципиальный лирик, как Ёдзи Ямада), но основывался на журналистском расследовании, вскрывшем организацию в Японии американскими военными массовой печати фальшивых иностранных купюр, в том числе рублей, для подрыва экономики других стран. Так, Кумаи предвосхитил жанр инквесты, фильмов-расследований крупных политических скандалов, который станет главным блюдом итальянского кино начала 70-х, и «Дело Маттеи», взявшее «Золотую пальмовую ветвь» Канна в 1972 году, выглядит продолжением его фильмов.

Но именно в год триумфа инквесты Кумаи открывает, что документальный материал не обязательно предлог для политических разоблачений. В 1972-м он переносит на экран книгу Тэцуо Миуры «Синобугава» (1960, в русском переводе «Река терпения», а фильм Кумаи по ней, в свою очередь, вышел у нас под названием «Трудная любовь»), в которой автор рассказал собственную историю — как любовь к его будущей жене спасла его от страха безумия. Кумаи создал по этой хронике спасительной любви один из самых гармоничных фильмов мирового кино. В Японии «Синобугаву» признали лучшим фильмом года, и Кумаи двинулся в этом направлении дальше — но получались лишь эрзацы: в «Мысе на севере» (1976) он был в шаге от того, чтобы стать японским Лелушем.

И вот тогда он создал «Сандакан», предвосхитивший нерв и суть его лучших фильмов, в том числе «Смерти мастера чайной церемонии» (1989, «Серебряный лев» Венецианского фестиваля), снятого по воспоминаниям ученика легендарного чайного мастера XVI века. Можно сказать, что от поисков гармонии Кумаи вернулся к своим ранним фильмам, утверждавшим, что мир конфликтен и человек в нем — объект потребительского интереса. Эти идеи он развернул в живодерский черно-белый кошмар «Море и яд» (1986, «Серебряный медведь» Берлинского фестиваля), рассказывающий о хирургических экспериментах японских врачей в мае 1945 года на американских военнопленных, и довел до буквализма в кафкианском квайдане «Светящийся мох» (1992) о случае каннибализма в японской армии. В поздних шедеврах Кумаи гармония возникает тогда, когда один человек вызывается стать хранителем истории другого — в надежде, что когда-нибудь чужой горький опыт чему-то научит новые поколения. Моменты гармонии в «Сандакане» — это тихие разговоры двух героинь и сыгравших их двух знаковых актрис своего времени.

Караюки сыграла Кинуё Танака, начинавшая еще в немом кино, у Одзу и Госё, но открытая западным миром только в 1950-х в каллиграфических фильмах Мидзогути о гейшах и проститутках ушедших времен («Жизнь О-Хару, куртизанки», 1952; «Управляющий Сансё», 1954). До того как Мидзогути стал режиссером, его содержала сестра-гейша, и позже он связывался сплошь с проститутками, так что знал этих женщин вдоль и поперек и обучил их повадкам и манерам Танаку, когда работал с ней. Потому-то, когда в «Сандакане» она закуривает сигареты или в картинном комическом страхе отпрыгивает от лягушки, весь опыт жизни секс-работницы прочитывается в ее отточенной до совершенства пластике так житейски-естественно. Все без исключения фильмы Мидзогути и Танаки возвращались из Венеции с «Серебряными львами», а закатная роль караюки в «Сандакане» принесла ей «Серебряного медведя» в Берлине.

На роль второй героини, журналистки, человека-передатчика, чья единственная функция — сохранить чужую историю, Кэй Кумаи взял Комаки Курихару, актрису, которая стала источником и оплотом гармонии не только в его фильмах, но и для всей Японии. И даже для Советского Союза, где Курихара сыграла в четырех фильмах: трижды у Александра Митты («Москва, любовь моя», 1974; «Экипаж», 1979; «Шаг», 1988) и один раз у Сергея Соловьева («Мелодии белой ночи», 1976). Анатолий Эфрос, в 1981 году поставивший в Токио «Вишневый сад» с Курихарой в роли Раневской, так писал о ней: «Успокаивался я только тогда, когда ОНА входила в репетиционный зал. Надо было видеть, как она приходила. Существует природное изящество, не воспитанное, не вытренированное, а природное, о котором сам человек, кажется, и не подозревает. Вот таким изяществом, и внешним и внутренним, как раз и обладает Комаки». Она действительно стала передатчиком между нашими двумя странами: после ее частых появлений у нас, на экранах кино и телевизоров и в жюри Московских фестивалей, Япония стала нам родной, какой не мог до этого сделать ее даже Куросава. Кстати, в год, когда Кумаи вошел с «Сандаканом» в пятерку финалистов «Оскара», Япония все же проиграла — Советскому Союзу. Фильмом, который был представлен на «Оскар» от СССР, был «Дерсу Узала» Куросавы. «Сандакан» и здесь создал прецедент: когда в номинации «лучший зарубежный фильм», где одна страна может быть представлена только одним фильмом, режиссер проиграл своему соотечественнику, и честь родины осталась защищенной. В той оскаровской лотерее конфликт и гармония оказались в одной упряжке. Именно о том, что без конфликта не бывает гармонии, и твердит в своих зрелых фильмах Кэй Кумаи.

Государственная Третьяковская галерея, Инженерный корпус, 27 октября, 20.00

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...