Есть уходы, которые разъединяют оставшихся. Потому что ушел собственно тот, кто их соединял. Александр Тимофеевский был таким соединяющим, «связным». Сообщение о его внезапной и безвременной смерти отозвалось в публичном пространстве звуком рассыпающейся цепи, звуком безнадежной поломки
Фото: Наталия Геворкян
Соединение было его талантом, профессией и, если можно так сказать, личной программой — слова «позиция» и «идеология» к нему, человеку принципиально и исключительно частному, никогда не относились. В его жизни и в его доме было место для огромного числа людей, которые нигде, кроме этой жизни и этого дома, не имели шанса встретиться. Так было всегда, но как что-то особенно ценное, да и просто беспримерное, стало ощущаться в последние годы, когда способность людей к отчуждению, размежеванию и агрессии начала зашкаливать. Но ни отчуждения, ни размежевания, ни агрессии просто не было в его природе. Он был человеком с аналитическим вниманием и пристальным взглядом, совсем не склонным идеализировать ни мир, ни человека,— но обладал при этом совершенно сказочным, неисчерпаемым терпением по отношению к тому и другому. Не терпимостью, а именно терпением — готовностью воспринимать и принимать и жизнь, и нас всех в ней, какие есть, не оправдывая, но и не исключая. Как литератор, критик и публицист он оказал огромное влияние на очень многих людей, сегодня активно пишущих — при этом он никогда, насколько хватает памяти, не старался никого из них «переделать». Всеобщая разность для него была свидетельством нормальности, а не отклонением от нее. Печальным и опасным отклонением для него было единообразие — стройности любого хора и печатного шага любого марша он пожизненно боялся и сторонился. Сам он с каким-то вполне ренессансным размахом соединял в себе преклонение перед классической культурой и острый, непреходящий интерес к газетной повестке дня, умение много и тяжело работать с любовью к дружескому застольному общению, потребность в широкополосном интернете с необходимостью спасать церковную колокольню на деревенском пригорке, космополитизм и патриотизм, европейские ценности и русский образ жизни, в который для него входило и ежегодное бегство от русской зимы.
Все это сочеталось с таким же естественным и совершенно не высокомерным ощущением ответственности за ближних и дальних: число людей, которым он десятилетиями помогал — советами, дружбой, профессиональным общением и просто (хотя что в этом простого) деньгами,— огромно.
Он верил — совсем не наивной и не слепой верой — в то, что если жизни дать идти ее естественным чередом, не обрезая и не ограничивая, не загоняя в навязанные рамки, то она выйдет к добру и благу. Что нормальная жизнь — это жизнь хорошая. Способствовать такому естественному ходу вещей в меру своих сил и возможностей было его заботой и работой. Когда он видел, как этот естественный ход прерывается, нарушается, извращается, он страдал, переживая совершенно живой человеческой мукой за время, которое «вывихнуло свой сустав». Таких переживаний, к сожалению, в последние годы становилось все больше, а поводы для них — все масштабнее.
В последнее время он с огромной сердечной тревогой следил за всеми свидетельствами того, в какой опасности оказался тот круг культуры и цивилизации, без которого человеческая жизнь для него теряла не только форму, но и смысл. 18 марта он написал на фейсбуке пост, один из многих, в котором эта тревога звучит очень ясно — а сегодня отзывается во всех его друзьях и близких еще и совсем другой болью:
«Парижская подруга пишет: "Семьям не разрешают хоронить и кремировать близких, не говоря уж о том, чтобы навестить своих умирающих родных в больнице". Вот это самый адский ад, какой только можно вообразить. Господи, пронеси!»
Адский ад — это не собственные страдания, а невозможность до конца быть с близкими людьми, проститься, проводить. Шура до этого не дожил. Нас же, оставшихся, Господь не пронес. Светлая память!