Ария русского гостя

Большой театр готовит премьеру «Садко»

14 февраля на исторической сцене Большого театра пройдет премьера оперы Николая Римского-Корсакова «Садко» в постановке Дмитрия Чернякова. Главный русский оперный режиссер возвращается на главную русскую оперную сцену после почти девятилетнего перерыва. При этом ставит он одну из самых масштабных, самых загадочных и самых трудных русских опер.

Константин Коровин. Торжище в Великом Новгороде (эскиз декораций к постановке «Садко» в Большом театре, 1906 год)

Константин Коровин. Торжище в Великом Новгороде (эскиз декораций к постановке «Садко» в Большом театре, 1906 год)

Фото: ПРедоставлено пресс-службой Большого театра

Константин Коровин. Торжище в Великом Новгороде (эскиз декораций к постановке «Садко» в Большом театре, 1906 год)

Фото: ПРедоставлено пресс-службой Большого театра

«Что-нибудь повеселее»

«Пусть вместо этой оперы дирекция подыщет что-нибудь повеселее» — таков был знаменитый вердикт, которым Николай II отреагировал в январе 1897 года на доклад директора императорских театров Ивана Всеволожского с предложением поставить на сцене Мариинского театра новое произведение Римского-Корсакова, его «Садко».

Отчасти молодого самодержца даже можно понять. Он и правил-то к этому моменту всего два года с небольшим, а оперный театр (оставим в стороне балет с его царицами) уже успел ему доставить мелкие семейные неприятности. Невольным виновником последних был как раз Римский-Корсаков: великие князья Владимир Александрович и Михаил Николаевич, посетив генеральную репетицию оперы «Ночь перед Рождеством» в ноябре 1895 года, подняли страшный шум из-за того, что на сцену выводилась их прародительница Екатерина II, и дирекции вместе с композитором пришлось в пожарной спешке неловко переделывать уже готовое произведение.

К тому же хитрый Всеволожский, по-видимому, не очень за новую оперу и боролся. Царю он прямым текстом сказал, что «Садко», мол, похож на прежние вещи Римского-Корсакова, «Младу» и «Ночь перед Рождеством». К тому же в досье директора императорских театров были весьма неблагоприятные отзывы о новой вещи. Опера-де чересчур сложна для постановки, писал заведующий монтировочной частью Платон Домерщиков. А великий дирижер Эдуард Направник, которому Петербург был обязан столькими премьерами и Мусоргского, и Чайковского, и того же Римского-Корсакова, был совсем категоричен: задачи хора и оркестра, мол, непосильны, сольные партии «не эффектны и не благодарны», да и вообще «опера при своей обширности производит впечатление монотонности и даже скуки», потому что «везде заметна скудность вдохновения и мелодики».

Что поделать, и правители, и театральные менеджеры, и даже большие музыканты нередко дают маху. Вообще-то трудно представить себе что-то более странное, чем обвинение «Садко» именно в «скудности вдохновения». Где же там скудность — в исполинских хоровых сценах, вдохновеннее и изобретательнее которых в русской опере найдется немного? В кропотливой системе индивидуальных мотивов, которая наимоднейшую европейскую новинку — язык музыкальных драм Вагнера — вскрывает, препарирует и играючи переосмысляет? В роскошном, могучем колорите, где всего в идеальной мере — и учености, и глубоких штудий, но и непредсказуемого художнического жеста тоже? В вокальных партиях, в которых, да, не слишком много банального шика, но зато сполна хватает и изысканности, и нетривиальных художественных задач?

Для самого Римского-Корсакова три года работы над «Садко» были выходом из затяжного творческого кризиса. Сначала череда болезней и смертей в семье, потом разочарование в том, что делали и к чему стремились коллеги по цеху «новой русской музыки»,— и утрата интереса к собственному оперному творчеству. Да еще малоудачная судьба «Ночи перед Рождеством». Он изорвал заветную записную книгу с нотными эскизами, сжег начатый было большой общефилософский труд (которого, право, тоже очень жаль — наверняка это было страшно интересно), жаловался: «Мне нечего писать, а повторять и размыливать старое не стоит». И только «Садко» — «опера-былина», по авторскому определению,— все изменил.

Гость и его богатство

Былинный Садко — поразительный персонаж. С одной стороны, в нем видят отзвук вполне исторической фигуры, новгородского богатого гостя (то есть купца) по имени Сотко Сытинич, который, согласно надежным летописным сведениям, в 1167 году профинансировал строительство церкви в честь первых русских святых, Бориса и Глеба. С другой — не сосчитать все более и более загадочных напластований, которые за этим образом проступают. В 1880-е, уже не так уж задолго до появления оперы Римского-Корсакова, Александр Веселовский обнаружил занятную вещь: в чем-то провинившийся мореплаватель, которого по жребию приносят в жертву стихии,— это не только перекличка с библейским Ионой, в аналогичной ситуации оказывается и малоизвестный герой артуровских легенд, племянник Иосифа Аримафейского, которого примечательным образом зовут Садок.

При этом в сюжете о Садко, воспроизведенном в былинах, записанных в XIX веке, выделяют еще и несколько последовательно возникавших слоев. Одна история — о бедном гусляре, который, музицируя на берегу Ильменя, так порадовал своей игрой подводного владыку, что тот даровал ему богатство. Вторая — о Садко-купце, своей авантюрной предприимчивостью обогнавшем всю новгородскую торговую знать. Наконец, третья, вроде бы более поздняя, при этом полна совсем уж исконных, древних, тонущих в мифологической тьме прасюжетов: Садко попадает в подводное царство (некоторые былины говорят даже «поддонное»), иными словами, почитай, на тот свет; Садко сватается к дочерям владыки этого царства; от неистовой игры Садко (Садка, как говорили еще в начале ХХ века, склоняя имя героя по падежам: Садку, о Садке) на гуслях морской царь пускается в пляс, подымается буря, несчастные моряки взывают к Николе Угоднику — и святой, явившись гусляру, велит ему оборвать струны.

Возможно, именно смутное ощущение, что тут гораздо более архаическая стихия, нежели похождения витязей при Владимире Красном Солнышке, так волновало русские умы позднеромантической эпохи. И Алексея Толстого с причудливым экспериментальным языком его «Садко» («мой терем есть моря великого пуп», «пищат-ин царевны, а царь себе вскачь знай чешет ногами обапол», «и плесом чешуйным в потылицу царь хватил его, ярости полный»). И Владимира Стасова, обожавшего этот сюжет и ставшего одним из крестных отцов «оперы-былины» Римского-Корсакова. И самого Римского-Корсакова тоже: еще в 1860-е молодой композитор, сам вернувшийся из долгого кругосветного плавания, с подачи того же Стасова и Мусоргского написал симфоническую картину «Садко» — и впоследствии использовал отдельные мысли из нее при работе над оперой.

Либретто Римский-Корсаков писал сам — пользуясь советами Стасова, Николая Финдейзена (автора первоначального сценарного наброска «Садко»), Василия Ястребцева и Владимира Бельского и обильно цитируя подлинные фольклорные тексты. Общий замысел неоднократно корректировался и в деталях, и в главных сюжетных обстоятельствах. Так, появлялась и исчезала «земная» жена Садко Любава (надо же было избегнуть неудобной коллизии двоеженства героя или по крайней мере, как в окончательной версии, ее смягчить), вместо святого Николая возник Старчище могуч богатырь (не без оглядки на цензуру: хватило неприятностей и с Екатериной II в свое время). Не все идеи соавторов композитор принимал, а на настойчивые уговоры Стасова, хотевшего видеть в опере больше исторической фактуры из республиканского прошлого Великого Новгорода и более четкий конфликт между язычеством и христианством, в конце концов стал реагировать вовсе даже раздраженно. Да, наверное, и мало кому из советчиков с их самыми благими намерениями была изначально понятна та универсальность, к которой стремился Римский-Корсаков, примирявший сказочную, картинную фантасмагорию, «не выставлявшую чисто драматических притязаний», и острую драму «человека судьбы», трикстера, барда, простеца и бунтаря одновременно. Столбовой путь европейских оперных реформ от Глюка до Вагнера — и удивительную работу над национальным стилистическим багажом, по своему духу и аналитическую, и отважную. С массированным присутствием тонко понятого «былинного» речитатива, хоровыми номерами в невероятном размере 11/4 (бородатая байка утверждает, что один из первых дирижеров, столкнувшийся с этой диковиной, подтекстовал доли этого размера слогами фразы «Римский-Корсаков совсем с ума сошел») и четырьмя хитами: ариями трех гостей (Варяжского, Индийского, Веденецкого) и колыбельной Волховы.

Государственное и частное

После отказа Николая II инициативу подхватил Савва Мамонтов — его частная опера и осуществила мировую премьеру «Садко» на сцене московского театра Солодовникова (26 декабря 1897 года). Конечно, это было довольно неожиданно: если в Мариинском театре с его большой сценой и большими возможностями постановка оперы выглядела невыносимо сложной, то уж в гораздо более компактном театре сложностей должно было хватать и подавно. И хватило. Римский-Корсаков вспоминал, что опера «была разучена позорно», что хористы в сцене пира «пели по нотам, держа их вместо обеденного меню». Тем не менее, если судить по реакции публики, причем и широкой, и продвинутой, первая сценическая версия «Садко» оказалась большим успехом — особенно после того, как мамонтовская труппа, утерши нос дирекции императорских театров, показала свою постановку в Петербурге. Государственные театры это учли, и в 1901 году «Садко» все-таки поставили в Мариинском, а в 1906-м — в Большом.

Нынешний «Садко» — факт синергии между волей условно государственной (Владимиром Уриным, директором Большого театра, которому понятным образом нужны большие русские оперные названия) и волей частной, на этот раз художественной,— Дмитрием Черняковым. Часть отечественной оперной аудитории в последнем до сих пор почему-то видит чуть ли не демона, злонамеренно оскверняющего оперную классику. Правда же состоит в том, что именно Черняков с его востребованностью борется за присутствие в мировом оперном пространстве русской классики как мало кто другой. «Снегурочка» в Париже, «Китеж» в Амстердаме, «Князь Игорь» в Нью-Йорке, «Сказка о царе Салтане» в Брюсселе — всего этого триумфального шествия русской оперы без мнимого «осквернителя» просто не было бы.

В 2011 году он выпустил на свежеоткрывшейся после долгой реконструкции исторической сцене Большого «Руслана и Людмилу» Глинки — грандиозный, живой, захватывающий спектакль. Да, непохожий на передачу «В гостях у сказки» с тетей Валей Леонтьевой. Но и Александр Сергеевич — не Арина Родионовна. В конце концов, оперу как искусство придумали взрослые городские люди для взрослых же людей. Но черняковский «Руслан» вызвал негодующее бурление, подозрительно смахивавшее на опять-таки взрослую кампанейщину,— и слухи даже утверждали, что он послужил одной из причин ухода предыдущего гендиректора Большого Анатолия Иксанова.

Уже понятно, что новый московский спектакль Чернякова будет так громаден и так наполнен перекличками со старинным театральным «а ля рюс», что даже завзятым консерваторам найдётся чем полюбоваться. Но, как всегда, психологических сюрпризов у режиссера заготовлено немало. И то, как они возникают из самой музыкальной ткани соответствующего произведения,— чудо, которое делает лучшие черняковские спектакли не менее сенсационными, чем были сами эти произведения, столь часто выглядевшие когда-то недостаточно удобными, недостаточно простыми или недостаточно веселыми.

Сергей Ходнев

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...