Мачеха российских городов
В своем монументальном труде Карл Шлёгель рассказывает величественную историю русского Берлина. Лутц Лихтенберг рассказывает для «Д» о книге «Русский Берлин» и ее главных героях.
«Впервые по прошествии века чудовищных хитросплетений и конфликтов в отношениях между Германией и Россией не осталось реальных проблем,— начинает Шлёгель.— Германия воссоединилась. Советские войска выведены. Существующие границы получили окончательное признание. То, о чем поколения людей могли только мечтать, стало явью: отношения между двумя европейскими народами, за столетье сотворившими с собой столько чудовищных вещей, нормализовались. Германо-российские отношения, наконец, могут стать чем-то большим, чем "негативная политика полюсов" и старая игра, в которой враг моего врага оказывается моим другом. Наконец-то мы вырвались из лихого двадцатого века. Мы свободны».
Вне зависимости от оценки сегодняшней напряженности в отношениях между Москвой и Берлином — а также между Брюсселем и Вашингтоном — былые причины раздоров могут дать импульс для размышлений.
Путешествие Шлёгеля во времени, целью которого оказываются 1920-е и 1930-е годы, проливает свет на историю взлетов и падений, культурного блеска и трагических судеб в «мачехе российских городов». Тогда в немецкой столице насчитывалось около 300 тыс. русскоговорящих: это были эмигранты, беженцы-евреи, российские немцы, те, кто мотался между Берлином и Москвой, студенты, бизнесмены, вечные туристы.
Русский Берлин того времени на короткое время стал «российской столицей по ту сторону границ», центром постреволюционной русской диаспоры, «жизнью на чемоданах», миром сотен тысяч людей, которым удалось найти спасение за рубежом и которые надеялись сразу после свержения большевизма вернуться на Родину:
«Берлин был для них прибежищем, залом ожидания, территорией выживания, транзитным вокзалом, а какое-то время и экстерриториальным пространством, где вынужденные переселенцы могли встречаться с друзьями, коллегами, родственниками, оставшимися в СССР».
Историк, недавно получивший за другую работу («Советский век. Археология погибшего мира») премию Лейпцигской книжной ярмарки, рассказывает о вокзалах как местах, где творилась история, о советском посольстве на Унтер-ден-Линден и отношении Владимира Набокова к берлинским таксистам. Перед читателем проходит длинная вереница русских и немецких светил науки и художников: Шлёгель называет Берлин «проточным нагревателем интеллекта». Друг друга сменяют Александр Кожев, Энн Рид и Питирим Сорокин, граф Гарри Кесслер, Карл Радек и граф Фридрих фон дер Шуленбург.
Наиболее увлекательная из дополнительных глав последнего издания знакомит с историей Николая Бердяева, приехавшего в Берлин в 1922 году. Бердяев принадлежал к одной из групп, вынужденных эмигрировать из советской России: это были отборные интеллектуалы, ученые, активисты, в которых Ленин видел потенциальных лидеров политической оппозиции. В Берлине Бердяева принимали сотрудники Министерства иностранных дел, Немецкого Красного Креста, а также историк Отто Хётцш. Последнему Шлёгель посвящает отдельную главу. В начале века Хётцш стал одним из основоположников немецких восточных исследований, он призывал заниматься восточноевропейскими государствами ради укрепления понимания, хлопотал, чтобы ученые смогли выехать за рубеж и получить прибежище в Германии.
В Берлине Бердяев написал труд, принесший ему всемирную известность и за короткое время переведенный на 14 языков. «Новое Средневековье» создавалось в немецкой столице, где, как автор напишет в автобиографии, «тогда еще не чувствовалось абсолютного разрыва между русским зарубежьем и советской Россией… Были возможны литературные собрания, на которых присутствовали писатели эмигрантские и советские. Тогда еще существовала третья категория — высланных». Именно на пространстве публичных дискуссий в русском Берлине, объясняет Шлёгель, друг с другом могли встречаться «чистые и нечистые», причем сеть контактов и мест встречи была очень плотной.
«Новое Средневековье» на поверку оказывается философски высокопарной, местами даже грубой интерпретацией истории больших перемен в мире вследствие мировой войны и русской революции, «ночной эпохой» мировой истории. Бердяев видит переход от рационализма к иррационализму, носящий необратимый характер и делающий невозможным возврат к мировоззрению и жизненному укладу довоенного времени: «Старый мир, который рушится и к которому не должно быть возврата, и есть мир новой истории с его рационалистическим просвещением, с его индивидуализмом и гуманизмом, с его либерализмом и демократизмом, с его блестящими национальными монархиями и империалистической политикой, с его чудовищной индустриально-капиталистической системой хозяйства, с его могущественной техникой и внешними завоеваниями и успехами, с безудержной и безграничной похотью жизни, с его безбожием и бездушием, с разъяренной борьбой классов и социализмом как увенчанием всего пути новой истории. Мы охотно готовы пропеть слова революционной песни "Отречемся от старого мира", разумея под "старым миром" этот мир новой истории, обреченный на гибель».
Такова картина, в которой два сильных впечатления накладываются друг на друга: это память о революции и дикий разгул жизни в мегаполисе, Берлине, в начале расцвета Веймарской республики.
Бердяев обрушивает критику на обе идеологии:
«Фашизм… есть в такой же мере моральное средневековье, как и коммунизм».
И далее: фашизм «есть непосредственное обнаружение биологической силы, а не права». Шлёгель объясняет успех книги чрезвычайным интересом того времени к России в Европе и особенно в Германии, тем паче в Берлине: большевизм оставался чем-то непонятным, и люди пытались его разгадать.
«Запрос на знания, на информацию о происходившем в России был очень велик,— пишет Шлёгель,— и никто не мог ответить на эту неизвестность лучше голосов тех, кто сам при этом присутствовал и мог ручаться собственным опытом: с одной стороны, это были социалисты и бывшие военнопленные, которые, проникшись в России идеями революции, после возвращения в Германию хотели перестроить страну по образцу советской России, продолжив борьбу Гражданской войны на немецкой земле». Бердяев же — классический представитель российской элиты, который заработал репутацию благодаря экстраординарной научной или литературной карьере, знал свою публику и умел обращаться к существующим эмоциональным резонаторам немцев, восторженных «русской душой».
У немцев до сих пор нет понимания, что же было в те годы разрушено. «Как будто оцепенев от ужаса войны на Востоке, мы не замечаем нечто, возможно, даже более важное, чем все злодеяния и зверства: конца того, что для поколений было безусловным и само собой разумеющимся»,— пишет Шлёгель, имея в виду культурную близость, в существовании которой никого не приходилось обстоятельно убеждать. Сюда относится и общность представлений о жизни, а также понятий, «сюда относятся и формы поведения, и жизненный уклад, разделяемые всеми и считающиеся достойными того, чтобы их защищать».
Несмотря на текущие события, эти рамки понимания не разрушались, считает он. Люди могли по-разному смотреть на вещи, но при этом не допускали крушения такого порядка. Система координат продолжала сохраняться потому, «что у всех, кто в ней находился, был один и тот же горизонт жизненных представлений и ожиданий. Общий горизонт рождается не из совместных договоренностей, а из великого множества предпосылок, создававшихся поколениями».
Если так, то исторический вывод Шлёгеля может оказаться справедливым и для нашего времени: «Конец того, что принято считать само собой разумеющимся, маркирует цивилизационные разрывы ярче, нежели разрывы дипломатических отношений и даже войны. Вместе с концом само собой разумеющихся вещей наступает конец рутинного порядка, на котором зиждутся безмолвные функции нашей цивилизации».