«Если ты хочешь говорить про жизнь, ты должен думать о смерти»

Яан Тоомик об искусстве и метафизике

В ММСИ открылась первая в России музейная выставка знаменитого эстонского художника Яана Тоомика «В моем конце — мое начало. В моем начале — мой конец», сделанная Виктором Мизиано. Видео, короткометражные кинофильмы, документация перформансов, живопись, скульптурные инсталляции — полифоническая экспозиция выстроена на перекличке голосов, где главная тема — метафизическая, тема судьбы и смерти, вечно подстерегающей жизнь за углом. Художник, захлебываясь, поет о чайках на дне бассейна, сливается в крике с водопадом, ныряет в землю, словно в воду, танцует на могиле отца, пытаясь поговорить с ним, и, обнаженный, кружит на коньках по льду Финского залива под пение собственного сына — эти работы давно сделались классикой мирового видеоискусства. Анна Толстова поговорила с Яаном Тоомиком об учебе, протесте, преподавании, привязанности к земле и смерти

Как вы решили стать художником?

В начале девятого класса я увидел одну телепередачу и начал фанатично рисовать — натюрморты, пейзажи, портреты. До этого я хотел стать ветеринаром: очень любил животных, у меня была собака... У меня получалось хорошо рисовать и раньше, люди замечали это, и мать хотела, чтобы из меня вышел художник, но не настаивала, а деликатно подталкивала к этому — посоветовала собирать марки про искусство, давала книги... Я вырос в Хаапсалу, это маленький город, в нем даже не было кружка рисования. А в десятом классе к нам в школу пришел учителем бывший художник, довольно известный в Эстонии человек, интеллектуал, он показывал нам самиздатские книги по искусству, переведенные с английского, от него мы получили первую информацию о современном искусстве. Я несколько лет поступал в Таллинский художественный институт, еще до армии, но там был большой конкурс, и меня не взяли, да и после армии попал не с первого раза — на отделение живописи.

«В лесу», 2004

Фото: Собственность автора / предоставлено пресс-службой ММОМА

А какие преподаватели в художественном институте были для вас важны?

Не могу сказать, что кто-то сильно выделялся — просто сама атмосфера была уникальная.

Вы имеете в виду время перестройки?

Это началось еще до перестройки: я закончил институт за год до провозглашения независимости Эстонии.

Но движение за независимость, Поющая революция — все это на вас влияло?

Конечно, влияло. Мы получили доступ к информации — до того мы жили в большом информационном дерьме. Молодые художники начали экспериментировать — новые медиа... Большая волна пошла...

Для многих ваших сверстников в России было важно немецкое искусство, «новые дикие». А для вас?

Не только. Там было два направления: «новые дикие» из Германии и трансавангард из Италии. На меня даже больше влияло итальянское искусство.

А кто именно? Франческо Клементе? Энцо Кукки?

Кукки был любимый. Многие эстонцы после войны оказались в зарубежье, у нас тоже были родственники за границей — они присылали мне разные книги, и среди них был альбом про Кукки. Но и метафизическое направление, как вы, наверное, заметили, мне близко. Странным образом мне лучше всего работается с итальянскими и немецкими кураторами, я и Виктора Мизиано воспринимаю как наполовину итальянца.

От художника вашего поколения ждешь, что в конце 1980-х и начале 1990-х он будет делать политические работы. Но на вашей выставке их почти нет, разве что снимки инсталляции в самом центре Таллина с железными солдатскими кроватями из советских военчастей...

Нет, еще акция «Мой член чистый». После четвертого курса мы по студенческому обмену попали в Чехословакию — за несколько месяцев до Бархатной революции. И чехи относились к нам очень негативно...

Вас воспринимали как советских людей?

Да-да. Мы пытались им объяснить, что мы тоже пострадали от советской власти, что мы — оккупированная страна. Но они не хотели говорить по-русски и не понимали по-английски. Такая сложилась странная ситуация. И тогда мы с моим другом Вано Аллсалу решили устроить немой протест, написали на плакате по-эстонски «Мой член чистый» и вышли в город. И хотя никто не понимал, что там написано, но сама атмосфера и сама форма работали на нас — было видно, что мы протестуем. Нас даже не могли арестовать: в то время в Чехословакии было не положено вот так ходить с плакатами, но никто не понимал, что это. Это, может быть, моя единственная политическая акция. А работа с кроватями — не политическая, это более сакральная, что ли, вещь, мемориальная, оммаж советским солдатам.

«Неизвестный солдат», 2014

Фото: Собственность автора / предоставлено пресс-службой ММОМА

Ваш армейский опыт, очевидно, был очень травматичен?

Да, вы же видели на выставке фильм «Олег» — все так и было: это мой друг, еврей из Таллина, над ним очень издевались, он покончил с собой...

Эстонские художники казались здесь в России очень западными, несоветскими, но все же Таллинский институт при всем своем либерализме был частью советской академической системы. Как у вас произошел переход от живописи к акциями, перформансам, видео?

Это и было связано со всеми этими бурными событиями. Вы правы, наша система образования была чуть более западная, чуть более свободная: наши учителя тоже хотели знать, что там происходит, на Западе, и не требовали от нас четкого исполнения правил. К концу учебы я уже чувствовал, что меня не трогает традиционное искусство и, пересиливая себя, делал дипломную работу, а параллельно занимался перформансом, акциями, ленд-артом, концептуальным искусством. Когда это все началось, в конце 1980-х, я стал делать очень экспериментальные картины и рисунки, пробовал новые материалы, а учителя уже были не очень уверены в оценках и не оценивали меня плохо, ставили четверки.

Кажется, что в отличие от России, где мы все же видим определенную границу между официальным и неофициальным искусством, в Эстонии и в советские, застойные годы не было какого-то четкого деления на официоз и андерграунд.

Такого контраста, может быть, не было, потому что эстонцы — маленький народ, и мы должны были как-то адаптироваться, мы же все знали, что Эстония — оккупированная страна, а искусство было в метафизическом плане способом жить в каком-то другом мире. Это в эстонском характере — мы больше прибегали к искусству, чем к каким-то акциям политического противостояния.

Если говорить о ваших экспериментах конца 1980-х, похоже, что между живописью и видео у вас есть то сходство, что в основе картины и фильма часто лежит жест.

Это спонтанная живопись — мне всегда нравилось спонтанное действие в живописи. Я не люблю дизайнерскую форму в картине — мне важно, чтобы все было живо, не доделано даже, потому что в недоделанности есть какая-то энергия, чтобы выжить. И хотя мои видео довольно аккуратно сделаны и точно скомпонованы, все равно важно это ощущение свободности.

Но при этом на выставке есть и короткометражные постановочные фильмы. Вы стремитесь уйти из видео в большое кино?

Я уже сделал один большой фильм, крутой фильм — он был на фестивале в Роттердаме и на других фестивалях («Пейзаж со многими лунами», 2014.— Weekend). Я же работал в видео с начала 1990-х, был в первой волне видеоискусства, и именно как видеохудожник получил интернациональное признание. Но 10 лет назад я почувствовал, что форма видео мне как-то надоела, я устал от нее, надо идти вперед, и это был какой-то естественный шаг — к фильму. Мне такие технические вещи, как чистая форма, формализм в медиа, не важны — важна философия.

«Водопад», 2005

Фото: Собственность автора / предоставлено пресс-службой ММОМА

Из чего рождается фильм: из визуального образа или первичен сценарий?

Должен быть какой-то нарратив. Все собирается из воспоминаний и опытов, из подсознания приходят какие-то ощущения.

Образ в видео всегда коррелирует со звуком?

В большинстве случаев — да. Как говорят классики, если делаешь фильм, он состоит из образа и из звука, и звук — это примерно 40% фильма. На выставках это всегда сложно — сохранить общий организм произведения, и звук, и образ. Что-то теряется, когда много видео: они друг другу мешают.

Меня поразил зал с вашими документальными работами — с фильмами о художнике с болезнью Паркинсона, о сексуальных ритуалах уголовников, об этих странных женщинах. Как вы нашли таких героев?

Если художник очень замкнут, живет только в своей среде и своем мире, он должен быть все время начеку — внимательно следить, наблюдать, смотреть вокруг, вспоминать. Из жизни пришли эти люди — из разных ситуаций.

В ваших работах очень много маскулинного. За последние 20–30 лет в Эстонии поднялась мощная волна художниц-феминисток. Тяжело вам в этой женской среде?

Конечно (смеется). Я же образец мужского искусства — в этом смысле мне хорошо, я как контраст к такому феминному зомби-формализму. У нас в Эстонии сейчас женская власть: все институциональные люди — в большинстве своем женщины. Может быть, это не только в Эстонии такая тенденция.

Но я вообще не ощущаю себя чистокровным эстонским художником — таких, как я, не очень много в Эстонии. Может быть, я беру какую-то тематику или образы в Эстонии — природу, например. Но в умственном смысле я чувствую себя ближе к Италии или Америке. Эстония — просто место, где я работаю, и среда, конечно, влияет. Но я думаю, что я на самом деле не типичный эстонский художник.

Мне как раз кажется, что в ваших работах очень много Эстонии — особая эстонская связь с родной землей, крестьянское мироощущение. Как в фильме «Человек», где голый человек буквально привязан к голой земле — веревкой за яйца.

Это такое средневековое чувство — и рустикальное, и одновременно привязанность своей сексуальной нужды к земле, ты никуда не уйдешь от этого. Ну да, у эстонцев очень сильное чувство природы — сильнее, чем у других наций. И когда у меня депрессия, трудные моменты, прогулка на природе всегда помогает, дает какую-то энергию.

А ваши автобиографические вещи, семейные истории — они ведь тоже об Эстонии?

Но эти семейные истории понятны также и в Италии, и в России. За рубежом их понимают, может быть, больше и лучше, чем в Эстонии.

«Отец и сын», 1998

Фото: Собственность автора / предоставлено пресс-службой ММОМА

Кажется, ваша главная тема — смерть и память об умерших. Это идет от биографии, вы ведь рано лишись отца, потом брата?

Это влияло, да. Меня всегда влекло к этому мистическому направлению. Там всегда стоит смерть в каком-то смысле — неуловимая субстанция. Если ты хочешь говорить про жизнь, ты должен думать о смерти.

Хотела расспросить вас о вашей преподавательской работе...

Я профессор Художественной академии Эстонии уже много лет. Я был первым, кто стал преподавать интердисциплинарное искусство — видео, перформанс, кино, экспериментальные вещи. С начала 2000-х — первым в Прибалтике и, может быть, во всем бывшем Советском Союзе. Сейчас я на отделении живописи, но на самом деле это уже современное искусство — я могу преподавать и видео, и концептуальное искусство. В наше время все хотят более современных медиа.

Вы чувствуете, что воспитали свою школу?

Я этого никогда не хотел делать намеренно — я этого даже избегал. Я же сам учился по дзен-буддистским правилам: у тебя не должно быть авторитетов. Как я могу делать свою школу, если сам думаю, что у свободного художника не должно быть никакого авторитета?

А чему вы учите студентов: скорее ремеслу или все же философии?

Можно и ремеслу, и контексту — дать объективную информацию. Важно проникнуть в суть каждого художника и посмотреть, что ей или ему нужно дать. Педагогическая работа связана с интуицией.

Преподавание не тяготит, не отнимает времени от творчества?

Конечно, отнимает. Это же сильная умственная, духовная работа, которая забирает энергию. Но иногда и отдает обратно. Есть и практические нужды — быть свободным художником тоже нелегко. Можно, но это не всегда уютно.

Яан Тоомик «В моем конце — мое начало. В моем начале — мой конец». Московский музей современного искусства на Гоголевском бульваре, до 24 марта

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...